Она знала, что мой дневник, писанный по давней, еще школьной, привычке на листках бумаги, лежит на антресолях. И она повелительно указала наверх. И тогда юный книгоман-сластолюбец в жажде дальнейших встреч с книжными раритетами торопливо распахнул верхние дверцы. Этого делать не следовало: на голову ему хлынул поток листов. Вся моя многолетняя жизнь вмиг обрушилась, заплясала по комнатам. Гонимые межпланетным ветром, листы шныряли по всей квартире, взмывали к потолку, бились о люстру, осыпали пол, покрывали раковину и газовую плиту. Путались числа, поступки, годы, разные женщины соединялись друг с другом. То, что я писал о ненависти, продолжалось любовью, и я, восемнадцатилетний, и мои девочки, и мои тридцатилетние женщины – все вместе! Ветер, ветер! Боже милостивый! Светопреставление! Вспомнил! Как во Флоренции было наводнение. А там в каком-то соборе похоронены Донателло, Уго Фосколо, кажется, Данте, а может быть, Микеланджело – короче, масса знаменитых покойников. Так вот, это наводнение устроило с ними веселенькую шутку: все гениальные прахи дружненько всплыли вместе с гробами. И когда вода ушла, их кости возлежали вперемешку на полу. Так что пришлось весьма волюнтаристски разложить их по гробам. И теперь, возможно, челюсть Уго Фосколо покоится вместе с фалангой пальцев Донателло и тазовой костью Микеланджело. А все вместе это называется Данте. И правильно. Чтоб не забывали. Все прах! Старайся – не старайся, достиг – не достиг: конец этого бесстыдства один…

Именно так, именно в этом духе и поступили с моими дневниками Он, сексуально-духовная мечта моей жены, и его брат, маньяк-книгоман. Они принесли с улицы две коробки из-под пива «Пльзень» (валялись во дворе у гастронома) и затолкали в них всю мою жизнь. Они упирались в мою жизнь коленками, мяли ее руками, а в довершение (чтобы все уместилось в ложе для двадцати пивных бутылок) уселись на нее своими задницами…

Наконец все погрузили в грузовик с клеткой. И добавили меня. И мы поехали прочь от моего дома: моя кровать, вся моя жизнь в коробках из-под пива и я сам, поразительно напоминавший в этот момент Емельяна Пугачева, какового возили в подобной клетке по улицам Москвы. Моя жена почему-то решила прощально помахать мне с балкона. И я тоже усердно махал ей из клетки, после чего окончательно стал похож на злосчастного Емельяна, прощающегося перед казнью с москвичами…»

Этот тексточек – в бодреньком стиле моего знаменитого знакомца Д. и модной тогда литературы из журнала «Юность» – написал я в 197… году. И ведь нравилось! Ужас!

Но все-таки самое ужасное – ощущение, что все это происходило буквально вчера! Десятилетия как не бывало!

Продолжаю сладостную игру… Выдергиваю новые листики из коробок.

«Февраль 197… года.

Разговаривал с X. Встретил Н. Любил О.».

А это – тоже февраль, но уже черт знает какого года…

А вот – март: тоже разговаривал… тоже встретил… тоже любил… Ба!

Но, оказывается, – это было двадцать лет назад! И клянусь, опять ощущение: буквально вчера! Все вчера! Год начался… Год прошел… Суббота… Уже январь… Нет… уже декабрь… Еще один год! Жизнь только начинается, и вот уже «земную жизнь пройдя до половины»… Но, оказывается, она опять только начинается! Тридцать пять… Сорок… Сорок пять! И вот уже – «жил-был я»? Нет, оказывается, жизнь опять только начинается! Забавное устройство: мясорубка из дней. Ощущение времени создают только покойники. Почему-то упоминание о смертях тотчас наводит порядок в этом безумии дат.

«197… года, 22 февраля.

Смерть Д.

Звонит телефон. Звонит распроклятый. Три дня после ее ухода у меня был выдернут шнур – переживал… И все-таки сегодня включил, не выдержал. Старая вера: а вдруг случится… хоть что-нибудь!

Беру трубку. В ответ – мужской голос. Это режиссер. Друг юности. Я зову его Лысый и Отвратительный. У него ядреный череп, мерзейшее лицо. И все это – на коротком мускулистом теле. Гомункулюс.

– Привет! – говорю я и почему-то спрашиваю эпически: – Ну, что делаешь?

– Не знаю, – радостно отвечает он, – может быть, мальчика, а может быть, девочку… Я звоню тебе третий день подряд. (Я молчу.) Ты пойдешь… сегодня?

– Куда?

Молчит в трубке, потом говорит с изумлением:

– На… похороны.

Я холодею. Кто умер?

Он выдерживает паузу, чтоб было поэффектней. И сообщает:

– Ты что, действительно… не знаешь? Д. повесился в Доме творчества в Голицыне.

– Боже, – говорю я, сразу охрипнув.

Именно так надо говорить в этих случаях. И тут в душе возникает какое-то детское ликование, ну, как в школе: кого-то вызвали к доске, не меня!

– В три панихида в Доме литераторов.

– Я приду. (Я по-прежнему хриплю.) Конечно, приду. – И не забываю прибавить: – Ужас!

Иду мыться. Д. – покойник!.. Д. уже проставили цифирку после загадочной черточки (939–197…). С Д. – все ясно: рассчитались.

Он уже не участник в общем нашем вопле. Отвопился. Я знаю Д…Впрочем, теперь следует употреблять «знал»! – знал с детства…

Перейти на страницу:

Все книги серии Радзинский, Эдвард. Сборники

Похожие книги