Вид Нью-Йорка с высоты радовал глаз, лучи света, изломанные острыми гранями стекла и стали, устремлялись вверх сквозь пелену раннемартовского дня. Ксандр, глядя в иллюминатор самолета, видел жесткий, далекий город-крепыш таким, каков он есть: не убежище, а его, Ксандра, отражение, тихое и настороженное, убийственно спокойное, изо всех сил старающееся загнать вглубь, подальше от чужих глаз все, что за гранью тишины и спокойствия.
Но оттуда, снизу, на него глазела не просто частица его самого. Нечто куда большее. Хаос! Не тот хаос, что порождает случайная сшибка времени и обстоятельств, а тот, что создается насущным, непрестанным усилием, которое поддерживает жизнь в любой силе и лежит в основе подлинной мощи.
Ксандр, по-прежнему воззрившись вдаль, чувствовал, как все больше и больше в нем самом растет похожая сила, невозмутимое самообладание, порожденное исключительно собственным внутренним раздором: власть как ответ на смятение. Поглощенный открывшейся внизу холодной прямолинейностью, он осознал, что уже втянулся в игру, что команды, звучавшие внутри, все реже отдавались голосом Ферика или Сары и все чаще — его, Ксандра, собственным голосом. Понемногу он начинал вырабатывать в себе инстинкт, создавать реальность, придававшую смысл минувшей неделе, накапливать силу воли, которая и пугала, и успокаивала его. Случай на вокзале — лучшее тому подтверждение. Ксандр обнаруживал в себе странную двойственность потребностей: с одной стороны, хотелось обуздать разор и волнения, а с другой — раздуть неистовство, чтобы все время приходилось отвечать на вызов. Последние десять часов даровали мимолетную передышку в этой борьбе, пусть самолеты надо было менять, пусть в лондонском Хитроу при пересадке часок-другой понервничать. На высоте тридцати тысяч футов над хаосом у него было время подумать, оценить, но не так, как это привычно было делать в прошлом. Ныне теории не было места. Эйзенрейх дал понять это четко и ясно, два последних дня полностью изменили восприятие Ксандра.
И все же