«За эти несколько месяцев я, пожалуй, накопил больше жизненного опыта, чем за всю свою прошлую жизнь, — писал Зайцев в учебном подразделении. — Приходится дело иметь со всякими людьми. И все вроде бы свои. Одну форму носим, один борщ едим, по одним мишеням лупим. Но одни — люди хорошие и честные, настоящие советские, а другие в эти горячие дни больше думают о своем «я», чем о победе. Такие типы в любую трудную минуту отрекутся от всего, что раньше делали или говорили, если дело повернется к ним боком.

Мир плачет кровавыми слезами, а союзники все обещают второй фронт.

Я ненавижу себя за то, что отсиживаюсь в тылу, а Якушенко нравится. Шутит, что ему не скоро в пекло, отправляют по спискам, а он по алфавиту в последних. Еще раз пошутит — сверну салазки. За кормой у него нечисто. Из сибирских подкулачников. Комиссию обвел. Народной беде вроде рад. Советской власти мало еще лет, не всех воспитали как надо. Много еще сволоты всякой, которая готова в спину ударить.

Когда же кончится учебная карусель и я сумею попасть на передовую? В городе трамваи не ходят, стоят намертво; предмет постоянных шуток: окликают кондуктора, спрашивают: «Скоро ли поедем?» и т. д. Пожилая женщина в очереди за хлебом потеряла сознание, упала: украли хлебные карточки.

Вчера ночью вместе с милицией нас бросили на облаву. По чердакам и подвалам выгребли пятерых вооруженных бандитов, десять дезертиров, много мелкой шпаны, просто беспризорных».

Сказали еще, что у Зайцева — ни родных, ни близких. Все рвался на фронт, потому что до войны были и родные и близкие. Он знал, зачем ему дали читать дневник и об остальном так подробно рассказывают: когда две беды рядом, то это всегда легче, вроде бы одна другую приглушает.

И с тех пор чудится ему неотступно, будто не было между этими похоронами интервала в неделю, будто хоронил он их в один день, морозный, с визгливым снегом под санными полозьями день — и отца, и Зайцева Юрия Васильевича, одна тысяча девятьсот двадцать первого года рождения, и будто бы Зайцев давным-давно приходится ему родным и близким человеком. Но вот из двух болей одной не сложилось, и получается, будто перед Зайцевым он виноват в чем-то. И перед родным батей — тоже.

II

От ВДНХ до городка московским автобусом ехать часа полтора летом и два — зимой, электричкой быстрее, а «Волгой» — совсем рукой подать…

III

— Значит, едем, Володя, — пообещал он позавчера Николову, определив себя уважительно на «мы» и шумно вздохнув.

— Слушайте, Петр Николаевич, — обратился к нему Николов, — а почему к вам наведываются легендарные личности?

Он не понял вопроса, но Николов тут же охотно пояснил, подтверждая усиленным жестом:

— Это же Рузаев был. Журналист, писатель. Сло-о-ожный человек! Он сейчас официально на пенсии, один остался, мать-старушка недавно умерла, отца еще беляки повесили, а дочь взрослая давно в Москве… Вы книгу-то его читали?

— Книгу? Не доводилось. А фамилию вроде бы слышал. Рузаев, Рузаев… Нет, нет, читал я Рузаева!.. Из Софии? Из Афин?

— Статьи сейчас он под псевдонимами пишет, не хочет известности. Да вы по знакомству у Марьина поинтересуйтесь!

— Это что же — похоже: после стерляжьей ухи да пустые щи? Неловко объявлять себя после заграниц в скромном качестве провинциального газетчика?

— Может, и так, но книгу он издал под своим именем. У меня есть, с дарственным автографом, — похвалился Николов. — Хотите почитать?

— Дайте, пожалуйста. Напрокат, как говорится. В самолете осилю. Это вроде мемуаров? Четырех часов, надеюсь, хватит?

— Не хватит, Петр Николаевич, сами увидите, что не хватит. Книга умная, наблюдательная, редкая книга.

Перейти на страницу:

Похожие книги