И вот уже подтекстом выпирало коноваловское желание работать не в Народном контроле, а рядом с товарищами Громыко, Ильичевым и другими нашими славными стратегами большой дипломатии, в которой никогда не умирала и не умрет великолепная школа товарищей Чичерина и Литвинова.
Ведь если вдуматься серьезно, то стихи волен сочинять каждый, а в политике не след быть рабом импровизации и конъюнктуры, — как только Коновалов высказал этот тезис, Нея глянула на него со смутной обеспокоенностью, и он решил пояснить, что если н а м была далеко не безразлична республиканская Испания, схлестнувшаяся в первых открытых боях с международным фашизмом и прочей дрянью помельче, то сейчас и подавно не в правилах настоящих интернационалистов спокойно взирать на любую из нынешних ситуаций, где бы она ни создавалась, будь то в Анголе или Эфиопии, Афганистане или Кампучии, Никарагуа или Иране. Коновалов сознательно ниспровергал в пользу душевной обеспокоенности и тревоги дремотную успокоительность, как он выразился, метафизического способа познания, ибо понимал, что ни одна из этих ситуаций, в конечном итоге победных для революции, не была коварным делом «руки Москвы» и не возникала сама по себе — на все были объективные причины. Он свято верил: и сегодня миром правят те же законы, что и в героические испанские времена, но сегодня н а ш е й правды в этом неспокойном и противоречивом мире стало несравненно больше. Песенка исторически отжившего окончательно спета, оно, слава богу, разваливается на глазах и далеко не само по себе, но верно замечено, что победоносными могут быть сейчас не только армии правого дела, — вот почему нам сейчас особенно надо смотреть в оба.
Нея подавленно молчала, и Коновалову показалось, что он с н о в а в чем-то п е р е у с е р д с т в о в а л: то ли слишком усердно раззолачивал икону, то ли слишком вольно отозвался о президенте, которому приходится вертеться хуже, чем живому карасю на раскаленной сковородке, то ли чересчур увлекся другими своими внешнеполитическими рассуждениями, которые, по правде говоря, оценить по достоинству мог только Женька Марьин, у него хватало на все деликатности и терпения.
В широком окне углового дома отразилась их «Волга». За незадернутыми белыми занавесочками стояла рядом с цветочным горшком керосиновая лампа наготове — стало быть, электричество иногда, а может, и не иногда подводит, хотя поселок давно уже не на движке.
Ехал Коновалов с переводчицей, и день был к вечеру серым, но море плескалось за горами, и постепенно на душе у Коновалова стало снова спокойно, потому что он радовался этой первой и последней встрече, а в том, что встреча эта последняя, никаких сомнений у него не было. Иногда хорошим людям лучше всего встречаться только раз в жизни, уговаривал он себя. Есть закономерность — свидятся два человека и от этой часовой встречи оба больше узнают один о другом, чем те, кто живет бок о бок и десять, и двенадцать, и пятнадцать, и больше лет.
«Сделайте перевод, — попросил он ее сегодня, — и я вам на тысячу лет буду благодарен».
«Ну зачем же на тысячу? — рассмеялась она, — Хотя бы на сегодня, и то вам с п а с и б о за это!»
Она ушла, и Коновалов, вспомнив, к а к она уходила, вдруг ощутил, что сам сделался меньше.
Коновалов подумал, что ей надо помочь, но так, чтобы она не знала, что это он ей помогает. А как? Поговорить с Биндой? Тот сразу же поймет и оценит такой разговор на свой аршин. Он поговорит с шефом и в горсовете тоже поговорит, в конце концов депутат же он, там тоже поудивляются, не спросят, но непременно в кулуарах закружится вопросик: а что за корысть? Лидия Викторовна непременно узнает о его альтруизме, ничего, конечно, не спросит, но выводы для себя сделает, и, возможно, повторится прежний сюжет с ее знакомцем-архитектором, которому лет пять назад он и Марьин вместе били физиономию — не самый деликатный способ внушения, но в том случае оказавшийся наиболее предпочтительным и верным.
Дома Коновалов, конечно, не застал ни Лидии Викторовны, ни Михаила. Кофейник на плитке не остыл, значит, ушли недавно. Его билет лежал на кухонном столе голубым укором. Никакой записки. Раньше Лидия Викторовна писала ему шутливые и нежные, иногда сердитые записки, сейчас записок она уже никаких не оставляла.
Коновалов расшнуровал в коридоре ботинки, подтер за собой следы на паркетном полу и потом долго, ни о чем не думая, вернее, пытаясь ни о чем не думать, мыл руки в ванной, выложенной сверкающим синим и желтым кафелем, украшенной цветными рисунками из красивых журналов — Мишкина затея.
Он уговаривал себя стать беззаботным — это ему вроде бы удавалось. С легким ощущением нежданно подаренной счастливости Коновалов отметил, что он хорошо устал за день и что это тоже хорошо — вот так стоять с чистым вафельным полотенцем, небрежно наброшенным на плечо, а рядом белый полусаркофаг, который можно заполнить теплой водой, размять хвойную таблетку и возлечь в нем, и будет в нем, конечно, намного приятнее, чем египетскому фараону.