Ее простодушная экзальтированность не умиляла его, однако и не вызывала неприязни, и он готов был с приветливым интересом слушать ее рассуждения об исключительности почти любой из профессий, кроме ее собственной и тех, в которых люди вынуждены прозябать жизнь по несчастному стечению обстоятельств, а чаще из-за собственной тупости, инертности и лени. Подкрепляющих сей тезис фактов тут находилось изрядно и совсем недалече.
«Ты помнишь монтера Халела Булкашева? Бывший фронтовик. Десантник… Допрыгался. А какой прекрасный у вас был аспирант Таратаев! А сейчас оба с утра у магазина «Кооператор» околачиваются, с ними этот художник, с двойной фамилией, сшибают у знакомых гривенники на вино. Булкашев нигде не работает, а Таратаев числится сантехником».
«Сантехником? — Халела Булкашева он не помнил. Таратаева с художником — тоже, но разговор поддержал. — Сантехник — специальность неплохая. Если с точки зрения престижности. Сейчас монтеру, сантехнику, телемастеру проще дозваться профессора, чем наоборот».
«Но ведь Таратаев окончательно запился и на работе только числится», — настаивала Инна.
«А сколько профессоров лишь числятся на работе? — весело возражал он, и от приветливости не оставалось и следа. — Причем, заметь, не запившихся, а наитрезвейших, но вовремя и аптекарски поделивших свою жизнь на два периода…»
«Это на каких же?» — интересовалась она, подзадоривая его благородную агрессивность, но не забывая подвинуть ближе к его чашке блюдечко с лимонными дольками.
«А на таких — в одном, то есть первом периоде, наитрезвейший добросовестно вкалывает на свое имя, а во втором периоде уже само имя безотказно работает на него, а там и на покой пора».
«Старо, как мир!»
«Старо, но гипноз имени — страшенная штука отнюдь не только в нашем эскулапстве, — как бы в подтверждение он пристально посмотрел на пустую стену, где раньше висел портрет отца, отданный Инной в реставрацию знакомым мастерам. — Помнишь т о т театр? На что мы с тобой пошли? На к л а с с и к у! А что мы с тобой увидели? Вздор и галиматью, если честно. Не так ли? Я даже программку сохранил!»
«Так», — она и не спорила. Действительно, спектакль по пьесе, издревле почитаемой в глубоко классических, и сама пьеса оказались неимоверно скучной и наивной тягомотиной и не перестали быть таковой, сколько он и она потом сами себя ни переубеждали, что не правы. Им сызмальства памятливо и честно внушали про бездну достоинств великого творения, а оно ни с академической сцены, ни с глянцевитых страниц дорогого, роскошно изданного тома ничуть не грело, и не грело не только их двоих. На сцене вовсю старались знаменитые актеры, но лучше всех, пожалуй, как всегда, был Лев Денкин, драматически звучали известнейшие монологи, время от времени шумели волны и полыхали утвержденные по ходу действия самим классиком синие молнии, а в полупустом зале откровенно зевали и поглядывали то на Денкина, то на часы («Хорошо, мол, но длинно!»), и только в буфете театра царило оживление, подлинность которого неопровержимо подтверждали две образовавшиеся очереди: одна за двухрублевыми баночками растворимого кофе и «дефицитными» сигаретами, другая — к чешскому пиву. И от оживления этого, и от спектакля, и от роскошного тома оставалось потом надолго такое ощущение, будто его кто обокрал.
«А вот с художником — тут, конечно, дело посложнее», — напоследок примирительно согласился он, зная, что следом она обязательно заговорит в древних и современных чудодеях кисти и резца, о странном мастере Сергее Калмыкове, — и не ошибся: от картин этого художника она всегда была без ума, а он не знал, как избавиться от одной из них, даренной ему к юбилею доброхотами, прослышавшими, конечно, не о его покровительстве музам, а об искреннем увлечении жены. Его же калмыковская фантасмагоричность попросту страшила, и дело кончилось тем, что он убедил Инну, что утаивать от широчайших масс редкие произведения искусства под видом их коллекционирования или в качестве даров — самое пошлое занятие.
От нее он узнавал тысячи новостей, подчас весьма неожиданных, но вполне достаточных, чтобы запалить за чаем очередной словесный поединок и сразиться в нем с переменным успехом. Далеко не всегда он выходил из них победителем или хотя бы на равных.
Для Инны не существовало никаких табу.
«Ты только представь, какая сволочь этот Пиночет!» — заявляла она ему вечером, протягивая через кухонный стол газету. И он знал, что одноглазый Пиночет и вся шайка и в самом деле авантюристы, отпетые сволочи, и соглашался с Инной, когда она напоминала любимую мысль опального графа Толстого о том, что если люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать то же самое.
Но вот когда она назвала отпетым негодяем старшего сына верхнего соседа, сосед был большим начальником, он позволил себе усомниться отнюдь не из уважения к его папаше: парень как парень, отличный спортсмен, и медик неплохой будет через два года.