Швейцер упал в траву, схватил шило. Пришельцы, на миг опешив, рассмеялись, но сразу смолкли: Швейцер вернулся в седло. Он широко размахнулся и с силой всадил шило в поясницу Дуни. Выдернул и ударил вновь, с другой стороны. Снова выдернул, отшвырнул, поддержал обмякающее тело, осторожно положил на землю. Торжествующе выпрямился, вытянул руки, как видел сегодня в кино:
— Можете забирать!
Юридический статус лицеистов прописан не был; он только декларировался в напыщенных выражениях — например, "стратегический резерв". Поэтому весь груз ответственности за содеянное лег на отца Савватия, и у него случились неприятности. Был выписан модный адвокат, который доказал в два счета, что преступник не является юридическим лицом, и даже гражданином не является.
— Значит, представим, будто собаку: покусала, — расцвел Савватий.
Закончилось штрафом — довольно солидным, но для кого как.
Все это было после; первым же делом Швейцера посадили под замок. Не в карцер — в звукоизолированное теплое помещение, с мягкими стенами, полом и потолком. Окон, естественно не было. И мебели тоже. Скоба, к которой приковали беглеца, была обита то ли войлоком, то ли чем еще, и вид имела современный. Да и цепь была с виду как плюшевая, с железной начинкой, специальный дизайн, космическая технология.
У Савватия чесались руки проделать с ослушником что-нибудь этакое, но все, что он мог — это лишить Швейцера успокоительного. Доктор Мамонтов намеревался погрузить негодяя в сон, но ректор не дал.
На второй день в камеру явился отец Пантелеймон. Он был в полном церковном облачении, принес с собой большой крест и толстую черную книгу. Решили, что скисать не стоит, формальности надо соблюдать. Поперед батьки рвался отец Саллюстий — он пришел сразу, как только беглеца доставили в Лицей, но Швейцер плюнул в его сторону.
— Не заслужили, голубчик, — с фальшивым участием покачал головой Мамонтов, презиравший Саллюстия. — Не лежит к вам строптивое сердце. Язык у вас поганый…
Это был первый день, то есть уже ночь. Швейцера оставили в покое, а после прислали Пантелеймона.
— Не желаешь ли исповедоваться, чадо? — отец Пантелеймон отложил за ненадобностью книгу и крест, сел прямо на пол, по-турецки.
Швейцер откинул со лба волосы и посмотрел ему прямо в глаза. Он тоже немного играл, от отчаяния. Сейчас, например, он вспомнил известную картину "Отказ от исповеди" (видел репродукцию) и на секунду возомнил себя стойким борцом за идею.
— Оставьте меня, — он хотел произнести эти слова с холодным достоинством, но вышло по-щенячьи.
— Значит, не веруешь, — констатировал отец Пантелеймон и огладил бороду. — Похвально. Ты верно мыслишь, ничего нет. Жизнь дается человеку, чтобы понять ее ужас и выбрать Ничто, то есть Бога, который, как известно, катафатически неопределим. Может быть, не Ничто, а все же Что-то, но мы, поскольку откажемся от жизни и от себя, этого не увидим, не различим. Он требует от нас отбросить волю, исчезнуть — кому ж тогда Его узреть? А не отважимся — узрим, и это будет Ярость. Худо нам придется, не возлюбившим Бога прежде себя. Ревнив он к Самости. Наука — суета, но даже ее безбожные адепты, когда они рылись в человеческих сновидениях, часто находили в них вместо Троицы Четверицу. О трех углах изба не строится! Четвертый угол Ярость, Гнев Божий. Откажешься от себя — спокойно уснешь и сгинешь, не откажешься от себя — сгоришь, узрев Бога.
Он задумался, решая, что бы еще сказать.
Швейцер собрался с силами и дерзко улыбнулся:
— Ошибаетесь, я сгину не весь. Я отказался от себя и все-таки останусь жить в той, которая спасала меня от ваших… — Он запнулся, подбирая слово. Опять засновали гады, мерзавцы и подлецы, которых его язык, вопреки очевидной действительности, по-прежнему не мог бросить в лицо уважаемому преподавателю.
Тот поразился:
— О чем ты? В ком ты собрался жить?
— Вы знаете, в ком. В Дуне.
Какое-то время отец Пантелеймон непонимающе моргал, но вскоре разобрался, в чем дело, и прыснул изумленным смешком:
— Так вот ты зачем!.. Но с чего ты решил?..
Швейцер взглянул на него исподлобья:
— А разве не так? Не всем же без чести жить. А если по чести, то ей пересадят почки, которые я повредил. Разве это невозможное дело? Вот он, я готов.
Отец Пантелеймон хлопнул себя по бедрам, откинулся и начал хохотать.
— Да ты… да ты… — повторял он сквозь взрывы хохота и слезы. — Ой, убил… О чем же тут разговаривать… Все, все…
Он встал и пошел к выходу, отмахиваясь от Швейцера, как от смешинки.
— Рыцарь! Все-все-все, — Пантелеймон напоследок согнулся и так, согбенный, долго мычал и крутил головой. Сквозь радостное мычание прорывался рык. Затем он вытер слезы и уже с порога, обернувшись, сказал:
— Ты, чадо, погорячился. Из Куколки, конечно, будет бабочка, ее достанут и определят, но… У господина Браго, знаешь ли, тоже очень больные почки.
Он вышел. Дверь захлопнулась. Из коридора донесся прощальный залп, дополненный восклицанием:
— Почки один раз господину попечителю!
Лето никогда
Пролог-1