Г. Кремер, генеральный русский консул в Лондоне, раскланялся со всеми ухватками чиновника иностранной коллегии и с недоумением смотрел на нас, не зная, кто из нас двух Печерин. Я вызвал его из сомнения, и он тотчас же изъявил желание остаться со мною наедине. Настоятель вышел. «Ну так мы станем теперь говорить по-русски, сказал он». — «Нет, нет! отвечал я: я совсем позабыл говорить по-русски. — «Ну так очень хорошо!» отвечал он, пожимая плечами: «итак я вам скажу по-французски, что у меня есть поручение к вам от правительства: мне поручено сделать вам запрос о ваших намерениях: намерены ли вы возвратиться в Россию?» — Я отвечал с ужаснейшим азартом: «Monsieur! Comment pouvez-vous me poser cetfe question voyant l’habit, que je porte?» — «De grâce — отвечал он с умоляющим видом: de grâce, calmez-vous: je le demande dans l'intérêt de ceux même avec qui vous sympatisez.»[198]

Я спросил его, какой он религии, православной или другой? — «Chrètien protestant», отвечая он с скромным наклонением головы. Тут он сказал, что все собранные им у здешнего консула сведения обо мне очень для меня лестны, и наконец видя, что со мною нечего делать, он опять учтиво раскланялся, прибавивши в заключение: «Il me sera toujours agréable de rencontrer un compatriote, quelque habit qu'il porte».[199].

Мы проводили его со всеми возможными благословлениями и сделали за спиною его огромное знамение креста, что в русском переводе значило: «убирайся с богом!» Кремер давно уже умер, но мне теперь приятно припомнить его вежливое и ласковое обращение со мною.

Через несколько времени после этого тот же вестник стучится у двери и зовет меня к русскому консулу в Фальмуте, почтенному квакеру Альфреду Фоксу. «Приятель! Friend!» сказал мне г. Фокс: «Я имею сообщить тебе очень неприятное известие: я получил вот эту бумагу из русского посольства: тебе должно ее прочесть и расписаться в прочтении оной». Я пробежал глазами. Это было официальное заявление об исключении меня из русского подданства за принятие католической веры. Я расписался с величайшим хладнокровием и возвратил ему бумагу, не взявши даже с нее копии. Г. Фокс крайне этому удивлялся и потом везде в городе рассказывал о моем чрезвычайном равнодушии при получении этого известия. «Ну да уж г. Кремер и прежде мне сказал, что этот человек на все решился: he has counter the cost»[200].

Когда подумаешь, что в это самое время делалось в России, — как наш царь-Саул бесновался паче прежнего и не нашлось ни одного Давида, чтобы подыграть ему на гуслях и усмирить его бесом волнуемый дух, — когда подумаешь об этом, то невольно поблагодаришь провидение за то, что оно укрыло меня от этих бурь в мирном убежище Фальмута.

Но мне самому становится смешно, когда припомню, что я делал в мае 1848, когда вся Европа всколыхалась после Февральской революции, а у нас в Москве славянофилы и западники проводили дни и ночи в бесплодных прениях — что же я тогда делал?

Я спокойно лежал на зеленой мураве на берегу моря, а вокруг меня паслось стадо овец — я был точь-в-точь Дон-Кихот, превратившийся в аркадского пастушка. Это было в самом глухом захолустье, в крошечной живописной деревушке Лангерн (Lanherne). Тут был старый господский дом Елизаветинских времен, принадлежавший прежде фамилии Арундель, а теперь обращенный в монастырь Кармелиток. Меня туда пригласили на неделю или на две, чтобы занять место их каплана во время его отсутствия. Ничто не нарушало могильного спокойствия этой обители, кроме однообразного пения монахинь: они пели в нос и в две ноты. Перед домом была целая роща вековых вязов: на них колыхались огромные гнезда ворон; их тут была целая республика и очень шумная, у них беспрестанно происходили какие-то прения; они вечно перебивали друг друга, как это делается во французском народном собрании, а иногда все сразу каркали: trés bien, trés bien! Но самым занимательным лицом в этой обители была старая, престарелая кобыла, служившая некогда для верховой езды старику священнику, а теперь она жила на пансионе и была такая ручная, что без всякого приглашения сама подходила к окну и, без церемонии всунув голову, получала из рук моих кусок сахару, до которого она была ужасная охотница. . Все это тебе кажется ужасным ребячеством: это был медовый месяц моего священства: тогда еще я не раскусил горького ядра монашества и католицизма и не сказал с героем Спиридиона: Gustavi paululum mellis, et ecce nunc morior [201].

Перейти на страницу:

Похожие книги