Его единственный ребенок, позднышок Люк, подготовленный им в пастухи, — смысл жизни своего отца. Нужда заставляет его отослать юношу к родственнику в город, на заработки. Пересказывать таким образом сюжет этого стихотворения — значит открывать дверь сатире в духе моего любимого кинофильма, демонического «Рокового стакана пива» по сценарию У. К. Филдса, в котором сын героя Филдса, злополучный Честер, отправляется в город, и студенты колледжа соблазняют его выпить роковой стакан пива. Немедленно захмелевший Честер ломает бубен девушки из Армии спасения — исправившейся танцовщицы из кордебалета. Глубоко оскорбившись, та прибегает к своему опыту и лишает Честера сознания одним танцевальным взмахом ноги. Это происшествие с неизбежностью доводит Честера до преступной жизни и, в итоге, до кончины на руках Папаши и Мамаши Снейвли, или героя У. К. Филдса и его супруги. Люк недалеко ушел от Честера, но возвышенный Майкл просит Люка перед отбытием положить первый камень загона, достраивать который отцу придется уже в отсутствие юноши, в знак завета между ними. Когда юноша, отпав от добродетели, бежит в далекую страну, нам остается запоминающееся зрелище скорби и в то же время — винящей силы:

Есть утешенье в стойкости любви.Выносим с нею легче мы несчастья,Что нам иначе бы затмили разумИли разбили сердце на куски.Мне многих довелось встречать из тех,Кто помнил старика и знал, как жил онЕще и годы после той беды.Он до последних дней сберег своюНедюжинную силу — и, как прежде,Шагал по кручам, зорко примечал,Что солнце, ветр и облака сулили, —Все те же повседневные заботыОб овцах, о своем клочке земли.А то, бывало, побредет в ущелье,К ручью — загон свой строить.И тогда От жалости у всех щемило сердце —Он приходил к ручью, садился тамИ камней даже пальцем не касался[323].

Последней строкой этого фрагмента восхищался еще Мэтью Арнольд и продолжают восхищаться вордсвортианцы, переживающие нынешний упадок академического мира; это замечательная строка, но я предпочитаю ей заключительные стихи, бросающие вызов нашей памяти с помощью одного-единственного дуба:

Сидел он там на берегу потокаОдин как перст или с собакой верной,Что смирно у его лежала ног.Семь долгих лет загон он строил свойИ умер, так его и не достроив.Лишь на три года с небольшим женаЕго пережила; потом наделБыл продан — перешел в чужие руки.Дом, что Вечернюю Звездою звали,Исчез с лица земли, и плуг прошелсяПо месту, на котором он стоял.И многое кругом переменилось.Но дуб, что рос пред домом их, и нынеШумит, и громоздится камней груда —Развалины овечьего загона —В ущелье Гринхед, где гремит поток[324].

Когда я был моложе, то считал, что воспоминания поровну делятся на приятные и болезненные. Я думал, что помню наизусть стихотворения, которым больше всего подходит определение «нельзя было сказать иначе», и в то же время самые восхитительные как заклинания. С приходом пожилого возраста я начал соглашаться с Ницше, который отождествлял запоминающееся с болезненным. Наслаждение из разряда трудных может причинять боль, и Вордсворт, как мне теперь кажется, это ясно понимал. К Вордсвортову сострадательному воображению идет прямой путь от протестантской воли, и этим отчасти объясняется удивительное сродство между стихами Вордсворта и «Доводами рассудка» Остен, которое я рассмотрю в этой главе. Завет Майкла (с природой — нерушимый, но Люком нарушенный) есть проявление протестантской воли, стремящейся доминировать над воспоминаниями. Ее символы в финале «Майкла» — одинокий дуб и неотесанные камни недостроенного загона.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Интеллектуальная история

Похожие книги