Джойсов Шекспир был не драматург; Джойс отчего-то считал, что с точки зрения драматургии «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» Ибсена куда выше «Отелло». Идеи Джойса о драме понять непросто, и его Шекспир явно был не поэтом действия, но творцом мужчин и женщин. Для того чтобы выявить шекспирианство Польди, нужно оставить драму и сосредоточиться на изображении перемены. Думая об «Улиссе», я думаю в первую очередь о Польди, но редко — как об участнике бесед или отношений. Благодаря «всесторонности» мистера Блума, в нем равно значимы его этос, или характер, пафос, или личность, и даже логос, или мысль, клонящаяся к божественной заурядности. Незаурядно в Польди богатство его сознания, способность преобразовывать чувства и ощущения в образы. В этом-то, думается, и дело: Польди присуща шекспировская самоуглубленность, проявленная куда основательнее внутренней жизни Стивена, или Молли, или кого бы то ни было другого в романе. Героини Джейн Остен, Джордж Элиот и Генри Джеймса обладают куда более утонченной социальной чувствительностью, чем Польди, но даже они не достигают его обращенности в себя. Он все понимает — пусть даже его реакции на то, что он сознает, и не отличаются разнообразием. В этой книге нет никого, кому Джойс симпатизировал бы так, как ему — обстоятельство, которое первым подчеркнул Ричард Эллманн.
Джойс восхищался Флобером, но сознание Польди не похоже на сознание Эммы Бовари. У него удивительно древняя душа для человека, едва достигшего средних лет, и все в этой книге кажутся гораздо моложе мистера Блума. По-видимому, это как-то связано с загадкой его еврейства. С еврейской точки зрения Польди — и еврей, и нет. И его мать, и ее мать были ирландские католички; его отец Вираг был еврей, перешедший в протестантизм. Сам Польди был и протестантом, и католиком, но он солидаризируется с покойным отцом и явно считает себя евреем, хотя его жена и дочь — не еврейки. В Дублине на него, как на еврея, смотрят косо, хотя его обособленность и кажется добровольной. Он со многими знаком — такое впечатление, что знает всех и каждого — но нас тем не менее застал бы врасплох вопрос о том, с кем он дружит, потому что он постоянно погружен в себя — глубже, чем ожидаешь от по-настоящему дружелюбного человека.
Однажды я был очарован игрой Зеро Мостела в «Улиссе в Ночном Городе»: он ловко полувыплясывал свою роль в очень сильном ее творческом искажении; теперь я вынужден бороться с образом Мостела, когда перечитываю эту книгу. Джойс — не Мел Брукс, хотя он и наделил Польди отчасти еврейским чувством юмора. Мостел был очарователен, Польди не таков; но Польди трогает Джойса и трогает нас потому, что из множества ирландцев он один не являет того, что Йейтс назвал «сердцем фанатика»[509]. Хью Кеннер, в первой своей книге о Джойсе представивший Польди неким элиотовским евреем (по антисемиту T. С. Элиоту, а не по гуманной Джордж Элиот), после двадцати лет дальнейших штудий перестал считать мистера Блума образцом современной безнравственности и пришел к изящному выводу, в котором было больше от Джойса, — о том, что Джойсов протагонист был «способен жить в Ирландии без злого умысла, без ожесточения, без ненависти». Многие ли из нас сегодня способны жить — в Ирландии ли, в Соединенных ли Штатах — без злого умысла, без ожесточения, без ненависти? Кто из нас готов относиться к Польди снисходительно — как будто у нас есть другое столь же убедительное изображение всецело доброго человека, неизменно нам интересного?
Странноватый, вполне жизнерадостный, уравновешенный и бесконечно добрый, хотя и мазохист даже в своей любознательности, Польди кажется джойсовской версией не какого-то Шекспирова персонажа, но самого призрачного Шекспира, который одновременно каждый и никто, этакого Шекспира по Борхесу. Это, разумеется, не поэт Шекспир, а Шекспир-гражданин, который бродит по Лондону, как Польди бродит по Дублину. Когда Стивена во время его библиотечной речи заносит особенно далеко, он даже намекает на то, что Шекспир был еврей — предположительно, по образцу Польди, хотя Стивен не может этого знать, не опередив мистическим образом событий. Кульминация теории Стивена — выдающееся и пугающее изображение Шекспировой жизни как всезавершенности: