И вот эта самая древность не позволяет свести хоррор к маргинальному направлению в искусстве, к одному из многих. Как пишут Дэмиен Бродерик и Пол ди Филиппо в недавней книге о шедеврах научной фантастики (Science Fiction: The 101 Best Novels 1985–2010), под термином «хоррор» не подразумевается определенный набор литературных приемов и типичных антуражей, как в случае фантастики и фэнтези (с оговорками, конечно). Скорее это расчет на некую читательскую реакцию, характерная атмосфера, особый эмоциональный микроклимат. Хотя у хоррора тоже есть свои опознавательные знаки, продолжают соавторы, само их присутствие ни о чем еще не говорит. Если на страницах книги появляется единорог, то перед нами, скорее всего, фэнтези; если космический корабль – научная фантастика. А вот явление оборотня или призрака еще не гарантирует, что мы имеем дело с произведением ужасов. Далеко ходить за примерами не надо: практически весь бестиарий, вызревший когда-то в лоне хоррора (от зомби до вендиго), давно и прочно прописался в фэнтезийной эстетике; собственно, своего там – драконы, хоббиты да эльфы, почти все прочее – эмигранты во втором поколении. То же или почти то же произошло и с научной фантастикой: границы размылись до того, что на первый контакт с инопланетной цивилизацией могут отрядить самого настоящего вампира (любопытствующих отсылаем к «Ложной слепоте» Питера Уоттса).

Иными словами, хоррор – это не набор-конструктор, из которого можно сложить типовой образец, а нечто более зыбкое: плотная оболочка, способная окутать любой сюжет, любую манеру запеленать в кокон. По этой причине никогда не прекращаются споры о пределах его владений и о конкретных его подданных. К месту ли здесь «Превращение» Кафки? «Молчание ягнят»? «День триффидов»? «Интервью с вампиром»? Та же «Ложная слепота»? Разумеется, у жанра есть и золотой канон, насчет которого никаких сомнений нет. Но чем дальше от центра, тем сложнее развешивать этикетки. И только гравитация страха, только притяжение ядра позволяет с уверенностью сказать: мы здесь, мы еще на месте. Хоррор – это газовый гигант, багровеющий в бескрайней черноте космоса.

Именно такими представлениями о жанре я и руководствовался, когда готовил этот доклад. Иного выбора и не было: русского хоррора как цельного явления и – тем более – направления попросту не существует. Точнее, он сродни коту Шредингера: как бы есть, но как бы и нет.

Так было не всегда. Традиция страха в устных и литературных повествованиях свойственна русскому народу ничуть не меньше, чем всем прочим. Мы привыкли мерить нашу песенную культуру отчасти по городским романсам, отчасти по советским шлягерам – «Цветет калина», «Мороз, мороз» и так далее. Однако эти песни имеют с народной традиций гораздо меньше общего, чем кажется: напевы, звучавшие когда-то в избах и на полях, цепляют сильнее, пробирают больнее, томят душевнее. Так же и карикатурная Баба-яга нашего детства не слишком схожа со своим прообразом – грозной адской богиней, которой славяне приносили некогда кровавые жертвы. На Руси не было недостатка в темных лесах и глубоких реках; когда в Германии рубили последние буки и ели, русский человек продолжал жить в той же среде, что и его далекие предки. Эта погруженность в мифическое, первобытное, пугающее не могла не наложить отпечатка на фольклор. В большинстве сказок страх неотрывно сопутствует происходящему, покрывая нехитрые сюжеты невидимой пеленой, а иногда и выходит на первый план – как, например, в знаменитой сказке о медведе и липовой ноге («Скырлы, скырлы!»), которую Святослав Логинов блестяще разобрал в статье «Какой ужас!». Страх прятался и в логике бытовых суеверий, без которых немыслима любая национальная культура. Ему нашлось место и в отношениях народа с церковью, и в неравном браке с вечно обожаемой и вечно ненавидимой властью. Страх был разлит в самом воздухе, которым дышали эти люди; может, потому-то они и думали, что ничего на самом деле не боятся… как думаем и мы, послушные своим корням.

На рубеже XVIII и XIX веков эти подспудные течения наконец-то получили голос и начали проникать на книжные страницы – и если Карамзин обращается с народной традицией чуть скованно, с опаской, то для Жуковского она уже стала плотью и кровью. Одновременно повеяло свежими ветрами из Европы, где как раз расцвела бледная лилия готического романа, а вслед за ней и вечно юный романтизм, одинаково чувствительный и к темным, и к светлым сторонам жизни. В России и то и другое было воспринято с восторгом – и не будет преувеличением сказать, что рождение нашей великой литературы проходило под сумрачными готическими сводами.

Перейти на страницу:

Все книги серии Самая страшная книга

Похожие книги