С приходом припозднившегося Германа фон Баха дрожащий луч слабого фонаря высветил образ существа, с первого взгляда показавшегося мне воплощением человеческого совершенства: прекрасный, спокойный, почти робкий; воспитанный юноша, студент и философ, он отлично знал французскую литературу XVIII века, ту самую, которая была и моим увлечением (хотя я все же медиевист); помню один из наших с ним разговоров – а их было много – о принце де Лине[6] и счастливой выразительности его стиля, в котором он сообщил мне – к моему величайшему стыду, ведь я, француз, страстно влюбленный в историю альпинизма, не знал об этом! – что, воодушевленный восхождением на Монблан, принц долго переписывался с Орасом Бенедиктом де Соссюром.[7] Но разве можно сегодня писать такое о Германе фон Бахе – теперь, когда он погиб, а его народ покрыт во Франции всеобщим позором? Он был разносторонним человеком и многим интересовался, но не стоит усматривать в его изысканиях один только талант или честолюбие. Он знал столько вещей и умел – так удивительно по-особому и в свойственной только ему манере – рассказывать обо всем, извлекая всегда самые неожиданные заключения, и, однако, попав под его обаяние, мы не могли не согласиться с ним; у меня порою возникало впечатление, что если он бывал иногда рассеян и не слишком прислушивался к чужим словам, то потому лишь, что вопросы, которые нас занимали, им самим были давно уже обдуманы и решены, и он ушел далеко вперед, на другие континенты – или высоты, – никем еще не исследованные. Он почти всегда играючи перешагивал через трудности, перед которыми мы останавливались, и делал это всегда с властным изяществом. Говоря по правде, никогда еще мне не встречался человек, подобный ему: он был словно увенчан нимбом, сиянием света, но не святости. Хотя лучше бы мне помолчать – в нынешних обстоятельствах чем громче мои славословия, тем сильнее очернит это его память.
В тот самый вечер за ужином – суп в консервных банках «Fortnum amp; Mason», холодное мясо, овощные консервы, сыр яблоки и шампанское, которое мы пригубили, чтобы отметить нашу встречу, – Клаус, не знаю почему, затронул вопрос «рабочего языка».
– Как вам известно и как я хотел с самого начала, эта экспедиция – интернациональна. Я – австриец, Герман – немец, господин Даштейн – британский подданный, – я не ошибаюсь, мсье Мершан? – а мсье Мершан – француз.
Тогда я еще не знал, что Георг Даштейн был сыном немецкого еврея, социалиста, высланного из страны за подрывную деятельность. Этот намек на изгнание мог бы сильно его ранить; но Даштейн промолчал, ограничившись просто кивком согласия. Мне понравились его сдержанность и достоинство. Он работал инженером в горных шахтах Уэльса.
– Должно быть, к нам на месте присоединится еще
– Вы, профессор, – произнес Герман фон Бах, – похоже, забыли язык, который известен всем нам. На каком языке, профессор, вы переписываетесь со своим литовским коллегой, о котором вы нам только что рассказывали?
– По-латыни, разумеется.