Наша ситуация уникальна, но и символична, оттого ей так пристали образы и дефиниции Ветхого и Нового Заветов. Да, мы древний народ, привыкший видеть свое отражение в бесконечных зеркалах истории, народ, чье детство было детством человечества. И мы помним так много, что нам нет нужды избирать для себя какую-нибудь одну жесткую модель национального поведения. Мы — поплавок, вечно прыгающий на поверхности взбаламученных вод, там, где исчезло столько кораблей, где на страшной глубине лежат, занесенные илом, целые цивилизации. Мы представители ветхого человечества, и для нас нет антиномии книги и жизни, культуры и человечности, свободы и родины. Книга — это и есть наша жизнь, культура и гуманизм для нас неразделимы, разум в нашем понимании есть основа морали, и весь мир — наша родина. Мы живем в истории, как другие живут в реальной действительности, и действительность для нас — это непрерывно движущаяся история. Поэтому там, где мы живем, мы представляем единое человечество, мы противостоим духу обособленности и национализма. Поэтому для страны, где мы родились, мы вечные изгнанники, мы всегда хотим только одного — открыть ворота, разрушить стены. Вот это и означает быть интеллигентом. В этом состоит наша цельность, и в этом мы счастливее других, тех, кто не в силах оторвать ноги от родимой глины, от прадедовской Тьмутаракани, для кого смысл человеческого существования драматически расщепился между свободным служением духу и мистической оцепенелостью перед идолом "почвы" — антиисторической народной стихии с ее темной и безотчетной "правдой". Но в этом и наше одиночество — с чемоданом в руках, где лежат наши книги, наша всечеловечность.

… Есть нечто завораживающее, почти наркотическое в тех страницах Достоевского, где происходит разговор между Шатовым и Ставрогиным, ночью, в доме на Богоявленской улице, в непролазной тьме Заречья. Тому, кто жил в провинциальных русских городах, легко представить себе такое Заречье — если, конечно, не считать того, что там и в помине нет ни восторженных славянофилов, ни демонических принцев Гарри. Это — ночной разговор о том, что Бог есть синтетическая личность русского народа, что народ — это тело Божье "и никогда еще не было, чтобы у разных народов был общий Бог". И не поймешь, где кончается наваждение идей и начинается наваждение всей этой обстановки, блеск лампы, скрип половиц, переломленные тени спорящих и бесконечный дождь за окошком, глухой дождь, какой бывает только в России.

Кажется — тебя чем-то опаивают. И, черт подери, я знаю чем. Чтобы я отрекся от самого себя, отказался от разума, от культуры и свободы и погрузился в темную плоть народа-богоносца. Какая-то безумная эротика, эротический национализм… Шатов, как сводня, соблазняет Ставрогина мистическим бракосочетанием с Русью. А тот — или я — и соблазняется: уйти в это лоно и растопиться в нем, и упорствует, потому что тут вопрос стоит так: или родина, но тогда уж я никогда не буду свободен, или свобода. Но тогда я навсегда один.

… Русь — огромное тело, теплое: тело женщины. Смешным покажется, но ведь и я, выйдя из преисподней, мечтал когда-то жениться на колхознице и жить с ней в теплой, темной избе. Жить — все позабыть.

Или народность, или свобода. Вот традиционная русская постановка вопроса. Условие спасения — отказ от самого себя. Сидеть в баркасе и не рыпаться. Не нашим умом, а Божьим судом. И суд состоялся…

"Скажи мне, чертежник пустыни, сыпучих песков геометр…". Какой смысл во всех этих начертаниях, в твоем конструктивном упрямстве, если ветер все разнесет?

Я пишу не трактат, это только попытка распутать клубок мыслей и чувств. Итак, если нужен вывод, то вот он. Я понимаю — если отвлечься от частностей — всю "критическую" часть книги Александра Воронеля, ту, которая, собственно, и составляет ее основное содержание. Вместе с автором я торжественно ставлю крест на теории ассимиляции, на философии ассимиляционизма, на всем этом самообмане, которым тешились, вслед за незабвенным Абрамом Пружинером,[7] поколения двадцатых, тридцатых, да и пятидесятых годов. Я принимаю как нечто законное то, что я чужой здесь, и в этом состоит мое освобождение.

Но у меня нет никакого желания прощаться с Россией в том смысле, какой подсказывает книга Воронеля, то есть распрощаться с русской культурой, перестав чувствовать себя ее субъектом, и тем самым как бы подписаться под утверждением, что она мертва. Здесь мой невидимый град, моя духовная родина. Может быть, она действительно умерла, но тогда и мне ничего не остается, как протянуть ноги рядом с ней.

Я не осознаю себя блудным сыном, которому пора вернуться под отчий кров, мой кров всегда со мной, где бы я ни скитался, мне нет надобности осознавать себя евреем, я и так еврей с головы до кончиков ногтей. Вы скажете: а почва? как же можно жить, имея под ногами вместо родной почвы — бездну? Но удел русских евреев— ступать по воде. Вы скажете: ходить пешком по воде противоестественно. В ответ я могу лишь пожать плечами. Мне нечего на это возразить.

<p><strong>Новая Россия</strong></p>
Перейти на страницу:

Похожие книги