Сашенька в этот раз удивляла меня своей настойчивостью дразнить меня страстью, которую я, по словам ее, внушала Лермонтову; всякий раз, бывало, когда Л[опу]хин оживится слишком в разговоре со мной, или призадумается, глядя на меня, Сашенька, совсем не кстати заговорит о влюбленном отроке — поэте, пустится рассказывать Л[опу]хину, как любил он меня, как ревновал, как воспевал, как бесился на мое равнодушие и к довершению продекламирует его стихи, посвященные мне. Л[опу]хин, по-видимому, как бы не вслушивался в эти рассказы, посвистывает себе французские водевильные куплеты, насупится и промолчит все остальное время нашей беседы, а иногда прежде окончания ее рассказа совсем скроется.
Один раз, после подобной выходки, Сашенька, внимательно посмотрев на меня, сказала: «как тебя любит Л[опу]хин».
— Полно, Сашенька; ты во всех подозреваешь любовь ко мне; Л[опу]хин так холоден, так рассудителен, что верно никого и никогда не полюбит.
— Он холоден? Он не любит тебя? Пожалуй, ты тоже не заметила, как он ревнует тебя к памяти Лермонтова. Одно имя нашего поэта выводит его из себя; с каким волнением тогда он смотрит на тебя, с какими пожирающими взорами следит за каждым твоим движением; да, он любит тебя страстно и ты это давно знаешь.
— Перестань, Сашенька; для меня главное достоинство Л[опу]хина и Лермонтова то, что они твои братья и дружба моя к тебе отражается в непринужденном, дружеском моем обращении с ними; особливо на Л[опу]хина я смотрю, как на хорошего приятеля и не имею притязаний на более неясное чувство с его стороны. Успокойся, ни тот, ни другой не могут полюбить меня, я старее их почти двумя годами.
— А кузина твоя разве не старее своего мужа? а ты гораздо ее моложавее; да это все пустые отговорки, я стою на своем: Л[опу]хин тебя любит, да и ты его любишь, может быть, ты еще не созналась и себе в этом чувстве.
— Да, кажется, я никогда не сознаюсь.
— Хорошо, только верь моему предчувствию; вы полюбите друг друга или, правильнее сказать, вы уже оба влюблены.
— Сашенька, по моему,
Я не успела кончить последних слов, как вошел Л[опу]хин. Я вспыхнула при мысли, не слыхал ли он моих объяснений о любви и о влюбленности; мне было неловко, я имела вид виноватой.
Сашенька коварно улыбалась и, к довершению моего замешательства, ушла одеваться, препоручив мне продолжать с Л[опухи]ным мои прения о чувствах. Он смотрел на меня во все глаза и решительно не понимал, отчего я так сконфузилась.
— Что с вами? — спросил он с беспокойным участием.
— Мне грустно, — отвечала я едва внятно, и в самом деле слезы приступили мне к горлу и душили меня.
— Кабы вы знали, как мне то грустно; говорят, молодость — счастье, нет! Если бы мне было лет двадцать пять, я был бы счастливее; отец не противился бы моим желаньям, Сашенька не подшучивала бы надо мною, а теперь все меня попрекают моими девятнадцатью годами. А ведь мне скоро будет двадцать лет. Скажите, я еще очень молод?
— Как, разве вы в этом сомневаетесь?
— Нет, по несчастию, я знаю, что я молод, но слишком ли я молод, чтоб жениться?
— Конечно.
— Но ведь многие женятся в мои лета, вот, например, молодой, у которого мы познакомились на бале.
— Он был так влюблен!
— А я разве не влюблен? Разве я еще не могу любить? Неужели вы ничего не заметили.
Возвращение Сашеньки помешало Л[опу]хину продолжать разговор.
Между тем, Сашенька прямо заговорила о Лермонтове и дала мне две его пьесы, которые с 1830 года хранились у нее.
Л[опу]хин читал стихи, Сашенька несколько раз повторила: «обманчивы луч и волна». Потом продекламировала сама следующую пьесу с большой напыщенностию, подчеркивая, если можно так сказать, некоторые выражения: