И как же безмерно велика наша вина в том, что мы жили, не осмысливая всей бездны страдания страны, жили, часто не зная ничего о судьбе целых народов, согнанных с земли своих предков, или зная, но как-то статистически-равнодушно, преступно, не бунтуя, не протестуя — сколь ни безнадежен был бы этот протест — и даже не отчаиваясь.
Об этом с горьким чувством вины, не ослабевшим и спустя десятилетия, писала недавно вдова Переца Маркиша в мемуарной книге «Столь долгое возвращение» (Тель-Авив, 1989, издание автора[19]). Умная и правдивая книга, с отдельными неточностями, которых не избежать человеческой памяти, издана крохотным тиражом 500 экземпляров и недоступна читателю. Я позволю себе процитировать из нее некоторые существенные подробности, важные для моих записок.
Как-то незаметно для нас самих, под барабанный бой, возвещавший окончательную победу дружбы народов, братства и непоколебимого единства, сталинизм вел разрушительную работу, унижая нации, делая их объектом политических спекуляций, льстивых восхвалений или репрессий. Маниакальная идея все обостряющейся классовой борьбы порождала разъединение общества, недоверие и даже озлобленность одного слоя общества против другого, готовность закрыть глаза и уши, не слышать чужих стонов, не замечать невинно пролитой крови, пролитой не в твоем, а в чужом доме.
«Гибель миллионов русских крестьян не коснулась нас непосредственно — и мы закрыли на нее глаза, — с болью раскаяния пишет Эстер Маркиш. — В конце сороковых годов гибель пришла в наш дом — и миллионы остались слепы к нашей беде. А ведь речь шла не только о гибели Переца Маркиша — о планомерном уничтожении всей еврейской культуры в СССР.
Горько признаваться, но я не могу не сказать сегодня, что то была трагическая вина Маркиша, которую он разделяет со всей почти советской интеллигенцией. Лишь собственное горе заставило нас осознать весь ужас нашей жизни в целом — не только муки интеллигенции, но муки всей страны, всех социальных групп, всех народов, ее составлявших. После ареста Маркиша наша домработница, прожившая у нас больше 15 лет и ставшая, по сути, членом нашей семьи, сказала мне:
— Теперь ты плачешь, а почему не думала ни о чем, когда папаню моего раскулачили, погубили ни за что ни про что, семью по миру пустили?!
В этих словах не было ни злорадства, ни даже укора, была только боль за человеческую слепоту и эгоизм, в которых, вместе с другими, были повинны и мы» (с. 68–69).
Мстительное, истребительное изгнание людей с их исторических земель, уничтожение культуры и государственности своих же народов, а не чуждых завоевателю, не захваченных в ходе войны этнических племен, — это новая черная страница в мировой летописи преступлений, чудовищное порождение деспотической воли, палачество, не знающее аналогов.
Натренировав руку в Крыму и на Дальнем Востоке, в Прикаспии и на берегах Волги, Сталин после войны близко подошел к решению вожделенного «еврейского вопроса». Горстку жителей Биробиджана не обвинишь, как немцев Поволжья, в политической измене, — гитлеровские дивизии далеко, за многие тысячи километров, а японцы медлят, колеблются, не решаются из Маньчжурии форсировать Амур. Да и куда сошлешь биробиджанцев?!
В первые же послевоенные годы репрессивный аппарат Сталина — и сам он, и наиболее доверенные лица — усиливает карательные акции в идеологической области, все шире захватывая разные участки науки и искусства. Покарания такого рода случались и в тридцатые годы, по мере кровавого упрочения культа личности Сталина, но они обычно локализовались в сравнительно узком кругу деятелей искусства или ученых, жертвы еще исчислялись десятками или сотнями лиц, а не десятками тысяч, хотя миазмы и отравляющие «выбросы» давали себя знать по всей стране. Стегали «провинившихся» композиторов, и прежде всего тех, кого и Анатолий Глебов числил во врагах русского реализма, — Шостаковича, Прокофьева, Шапорина, Мясковского.
После войны удар следует за ударом. Проводятся, выражаясь языком ринга, ошеломляющие серии. Любая акция, имеющая конкретный адрес, вроде бы локальная, тотчас же абсолютизируется, ее действие распространяется на все без исключения сферы духовной жизни общества. Любая акция тотчас же распахивает двери идеологическому палачеству, наказаниям, осуждению «по сходству», по аналогии, а еще — по прихоти.
Вот один из малоизвестных примеров.
В 1947 году — году тридцатилетия революции — мы в «Новом мире» опубликовали записки шофера Ленина С. Гиля. Небольшая рукопись привлекла нас простотой и скромностью, передачей каких-то бытовых черт, житейских подробностей, по-своему, с неожиданной стороны выразивших человеческую натуру Ленина. Рукопись без тени рисовки, лакейства, без какого-либо приукрашивания. В ней, я бы сказал, была точность и обаяние фотографии, сделанной скрытой и к тому же любительской камерой.