Не зная о связях Фефера с органами, я в журнальной публикации «Записок» склонен был считать этот слух «бездарной подсказкой из низкопробного детектива». Теперь мне думается, что нельзя так однозначно относиться и к этому слуху. Откуда к дочери генерала могла прийти такая версия? Кто информировал ее, а точнее, генерала Трофименко о визите в Минск Фефера? Не Михоэлс ведь! Действительно ли был отправлен в Минск Фефер вслед за Михоэлсом, но тайком от него, в маскировочных черных очках, или он и не выезжал из Москвы, а слух был пущен намеренно, для подготовки обвинения в убийстве председателя ЕАК его заместителем да и всем Комитетом, которому Михоэлс, дескать, мешал в одном жизненно важном, «судьбоносном» для всего народа деле?
Вполне можно предположить, что Феферу-Зорину приказали съездить в Минск, показаться там в гостиничном ресторане, чтобы другие агенты или «негласные сотрудники» могли при нужде подтвердить его пребывание там в день гибели Михоэлса. И так как он не смог бы разумно объяснить причину своего появления в столице Белоруссии, то позиция его была бы незащитима и из него можно было бы, что называется, вить веревки…
Если бы Сталин в телефонном разговоре с Берией, рапортовавшим ему об устранении Михоэлса, не остановился на глупой версии автомобильного наезда или катастрофы, если бы он потребовал судить
За что же вероломные и кровожадные еврейские писатели могли мстить своему признанному лидеру и любимцу?
15
Есть от чего прийти в отчаяние.
Кто же мы были на самом деле? — взрослые, пишущие, кого-то поучающие и наставляющие люди, — не видя чужих слез, не слыша стонов и плача, не проникаясь чужой болью? Как мы не прочитали своей судьбы не просто в контексте, а в неотделимости от арестов множества писателей в декабре 1948 года и в январе — марте 1949-го? Как случилось, что о большинстве этих арестов мы и не знали до недавнего времени, когда стали заниматься далеким уже, почти полувековым прошлым? Ведь даже об аресте хорошо мне знакомого Нотэ Лурье, этого Кола Брюньона еврейской литературы, я не подозревал несколько десятилетий и узнал случайно, когда Н. Лурье попросили перевести на еврейский язык мою пьесу «Дамский портной», а короткое время спустя я прочитал о мужественном поведении Нотэ Лурье в лагере, прочитал в повести А. Жигулина «Черные камни».
Как назвать общество, до такой степени разобщенное, лишенное даже не гласности, а жалких крупиц правдивой информации? Почему мы не поставили в прямую связь уничтожение Михоэлса, последовавшие затем многочисленные аресты, аресты хотя бы тех, кого мы знали, тщательное выпалывание еврейской культуры, не поставили все это в прямую связь с походом против нас самих — критиков-«антипатриотов»?
Слишком многого мы не знали. Но это не оправдание, а горькое признание вины. Это признак тяжкой болезни, умирание гражданственности при переизбытке «гражданственных» лозунгов, постулатов и клятв. Гражданин обязан хотеть знать и быть в этом стремлении неотступным и бесстрашным. Во многом мы жили инерцией тридцатых годов, инерцией равнодушия, общественной разъятости, невмешательства в чужие неблагополучные, а тем более опасные, «заминированные» судьбы.
Быть может, срабатывала и биологическая самозащита: дойди до моего сознания мысль, что преследование меня и товарищей не чудовищная оговорка, не следствие честолюбивых происков нескольких писателей-карьеристов, а одно из звеньев начатой государственной акции
Что ж, в уме ему не откажешь: он был прозорлив и дальновиден, а постоянный племенной, этнический страх, постоянная эгоистическая забота о себе, о себе одном, прибавляли ему зоркости.
Но вот Аркадий Первенцев, человек, не отличавшийся ни умом, ни культурой, зачем-то же он на пленуме ССП в декабре 1948 года задержал меня, схватив за рукав, когда я шел к трибуне, и тихо посоветовал мне