Такие беседы продолжались подолгу. Для сокращения и упрощения стороны переходили к "прямым связям", впрочем. сохраняя прежнюю форму разговора:
– Феля, скажи Виле…
– Феля, скажи Марлене…
Мое имя служило теперь лишь символом, и мне оставалось только вертеть головой: разговор шел уже без посредника.
Но вот я куда-нибудь выходил из комнаты, а возвратившись, заставал их за мирной беседой, только теперь мою роль посредника выполняла стенка:
– Стенка, скажи Марлене…
– Стенка, скажи Виле…
Наконец, и это надоедало. Ссора заканчивалась.
Сестра с некоторых пор почувствовала себя совершенно независимой от Вили.. Только недавно я узнал от нее, как она избавилась от его зловещего влияния. Он заполучил над не. власть, шантажируя ее тем, что грозился разоблачить перед родителями ее участие в какой-то детской проделке. Однажды случайно она увидела, как он занимается "детским грехом". И в ответ на его очередную угрозу "все рассказать" она ему ответила? "А я тоже про тебя все расскажу…" Этого было достаточно, чтобы навсегда освободиться от "рабства".
Подростка, конечно, начинал мучить секс. Мы с ним спали в одной комнате, и по вечерам он вслух рассказывал невероятные порнографические истории про себя и каких-то розовых красавиц. Я только то и понимал, что эти монологи непристойны, но, в силу своего малого возраста, ничего в них не разумел и потому не запомнил. Мне кажется, Виля тогда и сам еще не вполне представлял содержание половых отношений, иначе уж он бы меня "посвятил"… Мне эти вещи начали открываться лет с десяти, когда его у нас уже не было. Но он очень интересовался этой сферой и вовлекал меня в орбиту своего интереса.
Меня лет до шести женщины брали с собой в баню. Думаю, напрасно они это делали, но в городских условиях горячее мытье представляло собой тогда трудную задачу: газ был проведен у нас в квартире только перед самой войной, и хотя ванну установили еще строители, но нагреть для нее достаточно воды было нелегко. Пока я казался маме маленьким, она меня брала в баню с собой или посылала с домработницей.
По возвращении я должен был давать Виле подробный отчет. Особенно его интересовала домработница Поля, о которой он выспрашивал у меня самые интимные частности.
Однажды, когда никого, кроме нас с ним двоих, дома не было, он разделся догола, взобрался на подоконник и стал трясти своими уже вполне мужскими "доспехами", выкрикивая на всю улицу:
– Смотрите на меня! Смотрите на меня!
Как и почему из этого не вышло скандала – ума не приложу. Точно помню, что прохожие на улице были и что они на него поглядывали.
Не пойму и того, что помешало ему развращать меня более рьяно. Как видно, из всего букета сексуальных "измов" как раз гомосексуальность была ему чужда – видимо, это меня и спасло.
Виля прекрасно рисовал. Он стал посещать студию то ли Дворца пионеров, то ли школы имени Грекова, бегал в парк – "на этюды", писал их акварелью, иногда и маслом – и очень здорово.
Однажды, когда я лежал больной в постели, он сказал, что все великие художники рисовали голых, а посему мне надлежит откинуть одеяло и снять рубашку. Повернувшись лицом к стене, я долго светил ему голой попкой, пока мы оба не устали.
Примерно в конце 1937-го – начале 38-го года приехала к нам его мама – тетя Гита. Она была еще больна – у нее часто болела голова, а однажды она при мне бросилась на колени перед Марленой и, протягивая ей столовый ножик, стала упрашивать: "Марленочка, милая, зарежь меня…"
Виля мать свою очень любил, но вместе с тем изводил различными проделками, доводил до нервных вспышек. Однако ненормальность Гиты сказывалась все меньше и реже. Ее лечили гипнозом, еще чем-то, и, наконец, харьковская знаменитая врачиха дала мудрый совет: уехать в другой город, где про Гитино сумасшествие никто ничего не знал, и возобновить самостоятельную жизнь, поступив на работу по специальности. "Если ей удастся сейчас выйти из депрессии, она проживет долгую жизнь, и, притом, на таком заряде сил и энергии, которого ей хватит на много лет до глубокой старости", – сказала профессор, По ее словам, работа теперь была для Гиты главным лекарством, которое поможет навсегда избавиться от остатков маниакальной депрессии. Важно лишь, чтобы эта работа была в городе, где не знают Гитиной предыстории.
Таким городом мог быть Ленинград, где у Гиты была комната, полученная в обмен на московскую. Гита приехала, явилась в комнату и заявила на нее свои права.
Между тем, во время ее болезни родители поселили в комнате папину двоюродную сестру Дину Вол, – студентку, приехавшую из Обояни для учебы в институте.
В Ленинграде жило уже несколько Волов. Дина устроилась на временное жилье по их протекции. Предполагалось (по крайней мере, нашими родителями), что это даже убережет комнату для Гиты. Но Волы рассудили иначе. Когда Гита не умерла, а "наоборот", – они стали с нею судиться. Произошел семейный скандал.