Русский Содом
В Содоме, в большой русской избе-пятистенке, на меня набежала с поцелуями крошечная, старая, белоснежно-седая еврейка – моя бабушка Сара, мамина мама, с ленинградских времен мною начисто позабытая. Теперь я с интересом слушал ее чудовищно ломаную русскую речь.
– Фэлинькэ, вузми этую тарелек и кушай этую кутлети, – уговаривала она меня, что означало предложение съесть котлету, ожидающую меня на тарелке. Полотенце называлось у нее – "пулутенец", блюдце – "блюдэце"… Но к речи вятских аборигенов она относилась весьма критически – со мною, например, сразу же поделилась таким своим диалектологическим наблюдением:
– Здесь гувурят: "Те!"
Так она попыталась передать смешную особенность местного говора: на зов здесь откликались, вместо" "что?" или "чего?", – "че". Как в шуточной песенке: "Че те надо, че те надо?"
Взволнованно и молча улыбалась полузабытая ленинградская сестра Зоря, сновал по избе маленький тупоносенький Вовка – его я помнил младенцем. От радости потирая руки, хлопотала вокруг нас Этя – такая же, как мама, маленькая, но с лицом еще более широким, с широко поставленными глазами, доброй улыбкой.
Хозяйка, Матрена Яковлевна, дебелая и курносая крестьянка лет 50-и – 55-и, накинув кожушок и платок, пошла в огород топить баню.
Потом было первое купание в этой Матрениной бане, топившейся "по черному", то есть без дымохода, – ужасно жаркой, душной и копотной. Вернувшись оттуда, я слег основательно и надолго. Надо мною склонялись в тревоге родители, на меня глядели их взволнованные лица. Мне и в самом деле было очень плохо, градусник показывал температуру за тридцать девять, но (и это до сих пор вызывает у меня жгучее чувство стыда и раскаяния) я еще и немного играл в тяжелую болезнь (почему-то мне нравилось попугать родителей) и я стал разыгрывать бред – кричал: "Уйди от меня, старуха!", а потом с удовлетворением слушал, как папа маме говорит удрученно обо мне:
– Бредит!..
Дня через два температура упала, и я, добаливая, с любопытством стал присматриваться к окружающему миру.
Хозяйка, Матрена Яковлевна Шашмурина, была брошеная жена. Но точнее – мужа у нее забрала советская власть. Его во время коллективизации "раскулачили" – и выслали, почему-то одного. Теперь он жил в Горьковской области, в Лысьве, и завел там другую семью. А к одинокой Матрене прибился отпущенный на волю белорус Петр Антонович (фамилию его забыл) – тоже, должно быть, "раскулаченный", только в других местах, куда ему возвратиться было, как видно, нельзя. Вот так большевики перетасовывали семьи крестьянские по всей стране: Федьку от Мотьки – к Катьке, Витьку от Катьки – к Надьке, а Надькиного Петьку – опять-таки, к Мотьке…Круговорот мужей и жен…
Матренин Петька был прекрасным сапожником, но и пьян бывал, по пословице, как сапожник, в стельку и, по пословице же, как сапожник, ругался. Особенно любил завернуть "в бога", "в душу", сразу "в бога душу мать", "в богородицы душу", а то и "в три господа бога душу мать"!
Работал Петр Антонович в районном центре – Свече, но часто запивал и прогуливал. До поры до времени на это смотрели сквозь пальцы, ценя в нем чудесные, поистине золотые руки мастера. Матрена сильно его ревновала, называла: "Петькя-волочущкя" и "лешой" (то есть – леший).
Родители с ним быстро договорились, и он пошил мне сперва великолепные "шубЕньки" (мягкие чувяки из овчины мехом вовнутрь), а затем – бурки из фетровых дамских гетр, привезенных папой из Харькова (происхождение и судьбу доставленных им оттуда вещей поясню потом особо).
Марлена тоже лежала больная. Ее показали местному доктору Ковалю (выходцу из Украины), и он быстро поставил диагноз, позже подтвердившийся: "узловатая эритема", Вскоре сестра стала ходить, но последствия болезни сказывались потом на ее здоровье в течение всей жизни.
Настал, наконец, день, когда и мне разрешили ходить в школу. Она располагалась в Юме, то есть за километр или полтора от нашей деревни. Стоял жестокий мороз, а родители почему-то забыли снабдить меня рукавичками. По дороге в школу Марлена несколько раз согревала мне руки в своих ладонях. Я вошел в класс. переполненный детьми, они обступили меня, разглядывали, но совсем не так тупо и бессловесно, как в Бабинкине, а живо, с комментариями. Интересно, что я, помнящий до сих пор пофамильно почти весь состав своего довоенного харьковского класса, из содомских одноклассников запомнил не более двух-трех.
А ребята были забавные: заросшие, нечесаные – ну прямо некрасовские "крестьянские дети". Лезли, наваливались, старались заглянуть в мою (отцовскую) командирскую сумку, читали на обложке моих тетрадей (большую пачку которых привез папа) непривычное им украинское слово, означающее "тетрадь", забавно смещая ударение:
– ЗошИт! ЗошИт! (а надо: "зОшит")…
Один из толпы ребятишек, русоголовый Вася, тянул жалобно:
– Мария Васильевна, посади со мной (показалось ли мне, или он в самом деле говорил с учительницей на "ты"?).