Гита рассказывала свою эпопею. И я ее передам здесь, как помню, а помню не много, потому что потом она о блокаде рассказывать не любила.
Вскоре после смерти Вили она и сама слегла. Но к тому времени, ближе к весне, слабых начали забирать в больницы, и ей посчастливилось тоже туда попасть. Ее пришел навестить начальник цеха и принес ей с завода драгоценный подарок сотрудников (или даже, кажется, лично от директора): половинку луковицы. Голодный начальник донес луковицу по назначению – сам не съел. Это не шутя следует признать поступком героическим.
Наконец, уже весной или в начале лета ее отправили на катере в эвакуацию через Ладогу. Где-то еще она лежала – приходила в себя, набиралась сил. К нам добралась лишь через несколько месяцев.
В то время каждый день мимо Свечи, по Северной железной дороге, шли эшелоны с беженцами-блокадникакми. Гита рассказала, что рядом с ней в товарном вагоне лежал на полу пожилой ленинградец, пробиравшийся к своей семье куда-то в Среднюю Азию. Как-то вечером размечтался вслух о встрече с родными, о том, как они его, наконец, накормят вволю… Утром, проснувшись, она ощутила рядом с собой его остывшее мертвое тело.
Гита долго болела – ее одолевал голодный понос. Матрена отнеслась к приезду "третьей снохи Обрамомны" сложно. Еще раньше, когда мама, или Этя, или бабушка заговаривали, что-де хорошо бы всем сестрам собраться под одной крышей, она более или менее решительно возражала, а однажды заявила вполне определенно:
– И не думайте, и не молите: не пушшу! Мало мне осенью сельсовет постояльцев накидал – полну избу! Не, язви те в душу, не пушшу! Пушшай ину квартеру ишшет!
Но одно дело – распорядиться заочно, а другое – увидеть перед собой несчастное, исстрадавшееся от голода существо. Поглядев на Гиту,. Матрена Яковлевна вздохнула – и молча пошла в осырок: затапливать баню.
Все-таки отношения с Гитой у нее сложились не теплые. Гителе, с детства дерзкая на язык, и теперь не молчала – резала хозяйке правду-матку прямо в глаза.
Матрена стала менее терпимой, более раздражительной, шумная наша семейка ей, конечно, уже надоела. А тут еще осложнилась – и, может быть, необратимо – ее личная жизнь.
Я уже говорил, что муж или, верее, сожитель ее, сапожник Петр Антонович, пил страшно. Бывало, запивал и загуливал на неделю, а то и на две. На работу ходить переставал, а время было крутое, перед войной вышел указ, по которому прогулы стали расцениваться как уголовное преступление и могли повлечь за собою даже тюремный срок. До поры до времени Петру Антоновичу пьяные прогулы сходили с рук, потому что мастер он был поистине великий, обувь шил добротную и красивую, притом – быстро.
Главной страдалицей во время его загулов была Матрена Яковлевна. Он работал в Свече, в какой-то мастерской, и если загул начинался там, то домой Петр Антонович не возвращался во все свои запойные дни. Матрена в этих случаях сильно его ревновала, и не без оснований: у него там, в Свече, а точнее – на окраине Свечи, в Глушках, жила подружка по пьянкам. Она там служила уборщицей в сельсовете, и при сельсовете же и проживала.
Бывало, как вернется он пьяный из Свечи (случалось ведь и такое), Матрена волком на него смотрит и приговаривает:
– У-у-у-у-у-у-у-у, Петькя, лешой, у-у-у-у-у-у-у, волочушкя проклятушшой! Опеть (то есть – опять) к своей бледи таскался!
В ответ "Петькя-Волочушкя" выдавал семь этажей отборнейшей русско-белорусской брани: и в Бога, и в Богородицы душу мать, и в три креста, и по всякому… Несмотря на все его свинство и на свое неподдельное возмущение, Матрена Яковлевна привычно его разувала, раздевала и отправляла спать на лежанку – словом, делала все, что делают в таких случаях миллионы русских страдалиц. Мы, ребятишки, с полатей любовались на всю эту картину, слушали всю эту несусветность, но как-то нас это не затрагивало, не портило, – хотя, наверное, и не украшало. Да и сам пьяный "Волочушкя" никогда не вредничал, не лез к нам, не приставал, а уж трезвый – тем более.
Трезвый, любил он порассуждать – и рассуждал иной раз весьма неглупо. Например, о союзниках:
– Амерыканцы и англичаны тольки таво и чакають, – говорил белорус
"Петькя", – кагда русские с немцамы пярыдярутца, як певни (петухи), и яны (они) тагда их голымы рукамы абаех (обоих)…
Но трезвым и рассудительным он бывал все реже – и, наконец, так загулял, что дело передали в суд, и Петр Антонович получил два или три месяца тюрьмы.
В Свече "сидеть" было негде, и его отправили в Котельнич. В конце лета, отбыв срок и вернувшись пешком (идти надо было от рассвета до заката почти без роздыху – между двумя станциями – 50 километров), он на другой же день пошел в военкомат по делам учета, и тут его забрили. Военкомат рад был взять его для начала к себе, И начал "Волочушкя" шить сапоги местным военным. А поскольку их здесь было не много, то очень скоро в нем отпала необходимость, и поехал Петр Антонович Котелевич в Действующую Армию. О его дальнейшей судьбе не знаю ничего.