Пока мы так мило общались и я, глупый осел, впитывал ее чары, в приемную прибывали новые гости. Лауэнграм, изображая из себя мажордома, объявлял о них, и Лола поочередно приветствовала прибывающих. Эти ее приемы явно пользовались в Мюнхене успехом, она же собирала у себя самый разнообразный народ: помимо светских персон и череды разных там артистов и поэтов там встречались даже государственные деятели и послы. Не могу сказать, кто присутствовал там в то утро, поскольку Лола и токайское занимали меня почти целиком, видел только, что все без конца лебезили и заискивали перед ней.
Неожиданно она заявила, что приглашает присутствующих понаблюдать, как ее кирасиры проводят учения. Все смиренно ждали, пока Лола переоденется. Она вернулась в полном гусарском облачении, великолепно подчеркивающем ее формы, и происходи это дело в Лондоне, не миновать вызова полиции! Сикофанты[118] разразились единодушными «Ох!», «Ах!» и
Лоле, сидевшей верхом на миниатюрной белой кобыле, зрелище доставляло большое удовольствие, она со знанием дела комментировала маневры, указывая на них хлыстом. Ее свита с энтузиазмом вторила похвалам, только Руди Штарнберг, как я подглядел, смотрел на все критичным взглядом. Впрочем, как и я. В кавалерии я кое-что смыслю, и могу сказать, что кирасиры Лолы весьма неплохо держали строй и браво выглядели, несясь в атаку. Штарнберг поинтересовался, что я о них думаю.
— Весьма недурны, — говорю я.
— Лучше английских? — ухмыляется он.
— Скажу, если увижу их в деле, — без обиняков парирую я.
— Думаю, вы не хотеть отрицать, что муштровать их на славу?
— В плане строевой, да, — говорю я. — Не сомневаюсь, что атака плотной массой тоже на высоте. Но дайте посмотреть на них в рукопашной, когда каждый сам за себя — вот где познается настоящая кавалерия.
Это и в самом деле так: по этой причине никто не удирает подальше от рукопашной быстрее, чем я — но Штарнберг ведь не догадывался об этом. В первый раз он посмотрел на меня почти что с уважением, задумчиво кивнул и добавил, что я, пожалуй, прав.
Часа через полтора Лоле наскучило зрелище, и мы вернулись во дворец, но тут же пошли на улицу снова, ибо ей приспичило прогулять в саду своих собак. Похоже, что бы ни пришло ей в голову, остальным полагалось следовать за ней, а развлечения у нее, бог мой, были самые тривиальные. Собакам на смену пришло музицирование: сначала какой-то жирный ублюдок-тенор раздирался что есть мочи, потом Лола пела сама — у нее оказалось весьма приятное контральто, кстати — и публика чуть не спятила от оваций. Затем последовала декламация — ужасно, но было бы, наверное, еще хуже, будь я в состоянии полностью уловить содержание стихов — и опять разговоры в приемной. Центром внимания служил большеротый коренастый малый, имя которого мне тогда ни о чем не говорило; он болтал без умолку обо всем — от музыки до либеральной политики, и все без удержу восторгались им, Даже Лола. Когда мы проследовали в соседнюю комнату, чтобы подкрепиться —
Впрочем, мои воспоминания о том вечере не могли не получиться расплывчатыми в предвкушении ночи. Короче говоря, я весь день проторчал во дворце, жутко устал и только и ждал, чтобы остаться с Лолой наедине, что выглядело весьма непростым делом: народ вокруг нее так и кишел. Иногда нам удавалось перемолвиться словом-другим, но неизменно в чьем-нибудь присутствии; за обедом же я оказался далеко от нее, сидя между толстой баронессой Пехман и неким американцем, имя которого не помню.[122] За такой расклад я очень обозлился на Лолу: мало того, что я, по моему мнению, заслуживал места во главе стола, так еще этот треклятый янки оказался первостатейным занудой, а хихикающая белобрысая пышка с другого бока совершенно взбесила меня своими восхищенными воплями по поводу моего убогого немецкого. А еще она постоянно стремилась положить под столом свою руку мне на бедро — не то, чтобы это было противно — тот, кому нравятся этакие вот куколки, счел бы ее весьма недурной — особенно, если скинуть стоунов шесть — но я весь был полон красоткой Лолой, а та находилась далеко.