– Меня… зовут Якуб-бек,[461] – прошептал повешенный, и даже сквозь боль в голосе его слышалась гордость. – Куш-беги… хана Коканда и хранитель… Белой Мечети. Ты… мой гость… посланный мне… небом. Прикоснись… к моим коленям… к моей груди… прикоснись… к чему хочешь.
Я узнал традиционное среди народов гор приветствие, исполнить которое в данных обстоятельствах было не слишком-то сподручно.
– Пока я могу прикоснуться только к твоей заднице, – говорю я и чувствую, как он затрясся.
Бог мой, этот человек, с вывороченными руками и ногами еще мог смеяться!
– Это… хороший ответ, – говорит он. – Ты… как таджик. Мы смеемся… когда трудно. Теперь скажу тебе… англичанин: когда я выйду отсюда… ты пойдешь со мной.
Я, естественно, решил, что он бредит. Тут другой малый, который свалился, застонал и сел, озираясь.
– О, Аллах, как я слаб, – произнес он. – Якуб, сын мой и брат, прости меня. Я, как старая баба, страдающая водянкой, колени мои подгибаются.
Якуб-бек развернул лицо ко мне, и, как вы можете себе представить, слова его перемежались короткими стонами боли.
– Это кряхтящее на полу древнее создание есть Иззат Кутебар,[462] – говорит он. – Бедняга обделен силами и умом; он так часто нападал на караваны русских, что в конце-концов пострадал из-за своей жадности. Его заставили «плыть над землей», как сейчас плыву я, и ему бы пришлось висеть так, пока не сгниет – и на здоровье – если бы я не оказался столь глуп, чтобы попытаться спасти его. Я слишком близко подобрался к этому шайтанскому форту, и попался. Меня подвесили на цепях, как более важного пленника из нас двоих – ибо Кутебар есть паршивая старая развалина. Говорят, некогда он был хорошим воином. Не знаю, наверное, это было во времена Тимура!
– Аллах! – восклицает Кутебар. – Это я, что ли, сдал русским Ак-Мечеть? Я, что ли, развлекался с красавицами Бухары, когда этот зверь Перовский, поливал народ Коканда картечью? Нет, клянусь срамными волосами Рустама! Я махал своим добрым клинком, кося московитов вдоль Сырдарьи, когда этот славный военный вождь пировал со своими женами, приговаривая: «Эйвалла, как жарко! Передай-ка мне чашу, Мириам, и положи прохладную ладонь на мой лоб». Вылезай из под него, феринджи,[463] пусть себе повисит вдоволь.
– Вот видишь? – говорит Якуб-бек, поворачивая шею и силясь улыбнуться. – Глупый старик несет вздор.
Не прослужи я достаточно в Афганистане и не будь знаком с манерой выражаться, присущей среднеазиатским племенам, то решил бы, что попал в камеру к двум сумасшедшим. Но мне была известна их привычка обращаться к тем, кого они уважают, с шутливой иронией и вычурностью, которые так свойственны пуштунам и в еще большей степени персам – обладателям самого красочного из всех языков.
– Когда ты выберешься отсюда? – осклабился Кутебар, поднимаясь на ноги и глядя на друга. – Да когда ж такое случится? Когда Бузург-хан вспомнит о тебе? Не дай мне Аллах уповать на добрую волю этого человека. Или когда Сагиб-хан с дури набредет на этот форт, как вы с ним сделали два года назад, и сложит под его стенами две тысячи сабель? Эйя! С какой стати станут они рисковать своими шеями ради тебя или меня? Мы ведь не из золота – если нас зароют, то кому понадобится нас выкапывать?
– Мои люди придут, – говорит Якуб-бек. – И она про меня не забудет.
– Не верь женщинам, особенно китаянкам, – покачал головой Кутебар. – Лучше мне и этому чужеземцу врасплох наброситься на охрану и самим проложить нам путь на свободу.
– А кто разрубит эти цепи? – спрашивает Якуб. – Нет, старик. Засунь ногу своей храбрости в стремя терпения. Они придут, если не сегодня, так завтра. Надо подождать.
– А пока ты ждешь, – обращаюсь я к Кутебару, – будь любезен подставить плечо дружбы под спину беспомощности. Помоги мне, приятель, пока я не переломился пополам.