Идея единого, всеблагого и всемогущего Бога отбросила глубокую тень: дьявола. У эллинских богов такой тени не было. Они сами делали пакости — по обычному у людей несовершенству: завидовали, мстили; но от случая к случаю, бессистемно. Гнев богов сменялся милостью. В нем не было дурной бесконечности ада. Образ бесконечного добра, родившийся в душе святых, не уместился в человеке, в его голове, привыкшей к двойственности. И по законам логики добро на одном полюсе потребовало бесконечного зла на другом. Возник соблазн манихейства: отдать всю материю дьяволу, ограничить Бога бесплотным духом. Все великие религии Средиземноморья борются с этой ересью — и не могут ее побороть: она растет из них самих. Идея о том, что бесконечно, вечно только благо, а зло конечно, бренно и поверхностно, что на глубине его просто нет, отталкивает разум своей асимметричностью. Плотин опирается на опыт экстаза, в котором двойственности нет. Но этот опыт нереален для рабов двойственности. Они почитают отцов церкви — платоников, потому что те признаны святыми, и видят дьявола в каждом углу, под каждым кустом, в каждом естественном движении сердца. Обычные человеческие излишества стали смертными грехами; и даже не излишества, а сами потребности. Монахи, устремившись к святости, до которой они внутренне не созрели, пытались насилием над своей природой бороться с князем мира сего; и чем больше они сражались, тем больше постигали его силу, его почти всемогущество. Они вели себя как безумные путники, идущие только по прямой, не обходя горы, не пытаясь найти брод через реку, — и природа им действительно сопротивлялась с дьявольским упорством. Можно понять их страсть, их энергию протеста против другой крайности — поздней античности, плывшей по течению естества от одного извращения к другому. И в наше время «веселая эмансипация» вызывает такую же реакцию. Но я помню, чем это кончилось когда-то, и за самобичеванием Донисана вижу призрак инквизиции. Если можно калечить себя (власяницей и плетью), то почему нельзя теми же средствами вырывать душу грешника из-под власти дьявола? И наконец сжечь грешное тело, чтобы спасти бедную душу…

В моем внутреннем опыте нет всемогущего дьявола, укоренившегося в каждой клетке моей плоти. Есть происки бесенят, подсовывающих «двойные мысли» (как их назвал Достоевский). Но если видишь природу сорняка, выросшего в твоем сознании, и не смешиваешь его с пшеницей, то можно собирать урожай, отбрасывая плевелы. Наконец, время от времени выдернешь несколько кустиков бурьяна… Это, конечно, личный опыт, и ничего больше, безо всякой претензии на общий закон, но думаю, что опыт пустынников Фиваиды — тоже, в известной мере, личный (или исторически окрашенный). Есть эпохи и есть души, — в которых сорняки разрастаются до крайности и все губят; в таких случаях, видимо, нужны какие-то сильнодействующие гербициды. Но не всем это нужно. И каждый разумный человек вправе искать способ возделывать душу, подходящий для него самого, не закрываясь ни от какого опыта: античного и средневекового, западного и восточного.

Одна из величайших проблем узнавания — чувство своего личного духовного пути. То, что истинно для меня, ложно для другого. Един только дух света, а облики его — как облака, подхваченные ветром, и никто, кроме меня, — и только в этот миг — не знает, каким я сейчас открою его в своем сердце. И Бог преходит, — сказал Экхарт. Вчерашние облики Бога должны умереть, чтобы открыть Бога-младенца, лежащего в яслях. Рильке писал про Орфея:

Он должен умирать, чтоб мы узнать моглиЕго во всем. Пусть страшно при разлуке.Но в час, когда напев дошел, — певец вдали.Мы музыкой полны, но рядом нет Орфея.Коснувшись струн, от струн отходят руки.Он верен лире, расставаясь с нею.

По словам Торсийского кюре (персонажа другого романа Бернаноса «Дневник сельского священника»), — Средние века все знали (следовательно, античность не знала ничего, вся стояла на лжи). И даже более тонкому, хрупкому священнику, главному герою «Дневника», герои Плутарха скучны. Я уже не говорю о Востоке, который все эти кюре и знать не хотят. То есть вся мудрость и вся святость для них целиком поместилась в один канон. Анатоль Франс с его благодушной иронией над католицизмом рисуется с такой ненавистью, таким отвратительным гадом, что никак не поймешь: а где же здесь христианство? Как быть с определением Силуана — тот, кто не любит своих врагов, не христианин?

Перейти на страницу:

Похожие книги