Вот этого страха открытого пространства в Европе все-таки меньше, чем в сегодняшней России. Мы не привыкли к свободе, смешиваем свободу со своеволием и боимся демонов своеволия. Европейцы грешат скорее противоположным. Они слишком беспечны. Но уважение к личности, к ее выбору, меня трогало.
В Висбадене (декабрь 1990) поразила сцена в универмаге. Народу довольно много, дешевая распродажа, а посреди толпы на полу играют двое крошек, лет пяти или семи. Им решительно никто не делает замечаний. Я следил за этим минут 15, взрослые вежливо обходили играющих детей, взрослые уважали право ребенка быть самим собой. Потом я побывал в двух школах, беседовал со старшеклассниками. Пока урок не начался, они вели себя, по советским представлениям, неприлично: мальчики и девочки сидели на полу (покрытом паласом) в обнимку, целовались при встрече. В класс входит учитель с двумя иностранными гостями, и никто не обращает на нас внимания. Но когда учитель заговорил, шум сразу стих. Хотя учитель не сказал «тише», не повышал голоса. Просто заговорил.
Год спустя в Вальдброле (начало 1992-го) в Академии информации и коммуникации бундесвера я ни разу не увидел, чтобы курсанты козыряли офицерам. Никаких лишних признаков иерархии. И точность часового механизма в соблюдении порядка дня. Иногда мы приезжали (в Кёльн или в Бонн) раньше времени. Опоздание случилось один раз: российское телевидение приехало на час позже срока и не увековечило нашу пресс-конференцию; немецкое телевидение не опаздывало. На заводе (с хозяином которого нас познакомили) нет склада готовой продукции. Пластмассовые детали автомашин прямо с конвейера грузят в контейнеры и развозят заказчикам. Перевыполнение создало бы беспорядок. Впрочем, полковник Прайон, начальник академии, с которым мы беседовали во время поездок (он вел машину и сажал меня рядом), ответил на мою похвалу: «Мы иногда слишком аккуратны». Что он имел в виду, я не совсем понял. Может быть, — что пристальное внимание к частностям достигается в ущерб чему-то более важному?
Я обратил внимание, что богатство страны довольно точно связано с уровнем дисциплины на улицах. В Швейцарии мотоциклисты в каких-то особых шлемах, напоминающих скафандры космонавтов. В Неаполе — никаких шлемов. Мотоциклы шныряют в потоке автомашин, пешеходы жестами показывают, что им надо перейти дорогу, и сами себе регулируют движение. Для контраста можно вспомнить молодого социал-демократа, сопровождавшего нас в Висбадене, — мы были там гостями социал-демократов; он искренно огорчился, заметив человека, перешедшего улицу на красный свет. «Как это непедагогично, — сказал он, — при детях!» Итальянец, испанец не возмутился бы. Зато и живут беднее. Но значит ли это, что они менее счастливы? И что они дальше от образа Божьего?
Европа очень разная. В богатых странах свобода, закон, дисциплина — синонимы. Разрешается масса вещей, которые у нас были под запретом, но если запрет, то запрет. В бедных странах свободу понимают иначе — ближе к русской воле. В этом есть своя прелесть. В Швейцарии мне было бы, наверное, неуютно.
Европа очень разная. И еще более нестандартен Запад. У нас почему-то смешивают Запад с Америкой. Но Америка — это совершенно особый случай. Я там не был, сталкивался только с американцами, приехавшими в Москву, и еще с двумя американскими офицерами, стажерами в Вальдброле. По моему впечатлению, американцы хуже нас понимают. Лучше других понимают немцы: у них был опыт вроде нашего. На восточноевропейском семинаре Франкфуртского университета одна из участниц спросила — не думаю ли я, что одна из причин живучести коммунистической идеологии в России — видимое благородство ее целей, тогда как немцам легче было освободиться от нацизма с его откровенной ставкой на грубую силу? Я поблагодарил ее за хороший вопрос. В нем было понимание силы исторической иллюзии. Живыми были и разговоры в Вальдброле, в офицерском клубе. Протокольный лед мгновенно таял. Он у меня, впрочем, всегда таял, даже пресс-атташе министра обороны я сбил с протокола, но в клубе разговор был особенно открытым, только два американских стажера сидели надутые, как индюки.
Я разговаривал с немцами в 1945 г. в Берлине, в Судетах и был поражен, до чего они за 45 лет (1945–1990) стали другими. Другие школьники, другие офицеры…
Помню искреннее недоумение лейтенанта из Вальдброля, посмотревшего по телевидению демонстрацию коричневых в Москве — откуда эта дикая ненависть к иноплеменным у молодых людей, никогда не переживших войны? У таких же молодых, как он? Я клянусь, что во мне этого нет, говорил он, и я ему верил, верил его глазам. Мы касались самых больных вопросов нашей общей истории, и я видел, что за несколько десятков лет, при хорошем правительстве, многое можно сделать… Не всё, но многое.