Накопление тишины идет во многих формах, во многих странах, больших и малых, в тех, кто считает себя передовыми, и в тех, которые относят к отсталым. Успеет ли это медленное, незаметное движение подготовить поворот, опередив экологическую катастрофу? Опередив другие катастрофы? Это один Бог знает. И может быть, Он некоторые катастрофы «попустит», чтобы сбить спесь с довольных собой умников, чтобы заставить массы думать. Но я надеюсь, что Бог оставляет возможность избежать тотального краха. Если мы будем Ему помогать.
Глава Восемнадцатая
До полной гибели всерьез
Лидия Яковлевна Гинзбург писала об особом мужестве стариков, знающих, что им недолго осталось жить. Я не сомневаюсь в ее искренности. Но сам я этого не чувствую. Мужества требует болезнь, иногда в молодости, Зинаида Миркина, столкнулась с этим в двадцать два года. И не смерть ее пугала, а необходимость жить, год за годом, под непрерывной пыткой. Болезнь создает духу препятствия, через которые очень трудно пробиться, и тут действительно нужно и мужество, и воля. А старость — это просто вечер. Если вечер ясный и солнце играет на листьях — мысленно танцуешь вместе со светом, и все равно — семь тебе лет или семьдесят семь.
Мне кажется, что Лидия Яковлевна Гинзбург придавала слишком большое значение времени, бегущему из прошлого в будущее, почти не задерживаясь в настоящем. Молодость надеется на будущее. У старости эта игрушка отнята. Но реально и для старых, и для юных есть только настоящее. Реально то, что есть сейчас. Голова не болит, светит солнце, на письменном столе лист белой бумаги… Старость мне это дает. А в юности я не знал, что с собой делать, скучал. Безумства резвые гремушки меня не захватывали. Захватывали порывы творчества, но они приходили очень редко. Потом в мою жизнь вмешалась война, лагерь, любовь, я отложил философию на двадцать лет и просто жил, вживался в плоть жизни… Но к юности, к школьным и студенческим годам мне даже не хотелось бы вернуться.
Догэн, проповедовавший в Японии XIII в., писал: неправильно говорить, что полено сгорело и осталась зола. Полностью есть только полено в его поленности, огонь в его огненности и зола в ее зольности. Движение времени уводит в сторону от того, что мы, европейцы, называем вечностью, а на Востоке зовут недвойственностью. Реально только вечное теперь. Настоящее ближе к вечности, чем прошлое и будущее. Мгновение ближе, чем день и час.
Ум Лидии Яковлевны, сохранявший поразительную ясность до самого последнего года ее жизни, Догэн назвал бы помраченным. Этот ум был прикован к стреле времени и не достигал мгновения, проезжал через мгновения, не останавливаясь.
Впрочем, действительно ли никогда не достигал? Совсем не достигал? Разве поэты, которых Лидия Яковлевна любила, не давали ей, в иные минуты, сознания минутной силы,
Важны не знаки разных культур, а глубина погружения в поток, смывающий время. В стихах Мандельштама есть вечный миг:
Это такое же вслушивание в тишину, как у Басё:
До того как я научился читать книгу гор и вод, моим молитвенником была поэзия, и подлинные отношения с людьми складывались при чтении стихов (Тютчев, Блок, Мандельштам, Цветаева, Рильке), — слушая ноктюрны Шопена и фуги Баха или стоя перед «Чайками над Темзой» Клода Моне.
Очень трудно сказать, где проходит грань между «забвением печальной смерти» и осознанным парением над страхом. Но и в свободном полете над страхом есть страх. Что-то самое страшное всегда есть. Я даже думаю, что без этого самого страшного, без вызова тьмы не было бы радости духовного взлета, радости творчества. Я иногда представляю себе приближение к Богу как вечное сжигание вечной тьмы. Для меня самое страшное — темная бездна, в которой тонет творчество, тонет, не оставляя следа. Это был кошмар моей юности — бездна пространства, времени и материи, в которую проваливаются все люди и все культуры. Об этом писали много раз, начиная с Паскаля. Тут загадка, которую нельзя решить умом, и смена миросозерцания ничего не решает. Неверующие боятся (как Левин у Толстого) бессмыслицы, в которой обречена раствориться личность. Верующие боятся антихриста, дьявола, ада.
Евгению Трубецкому казалось, что невыносимая бессмыслица — это вечный круговорот, повторение одного и того же, как в муках Тантала или на каторжных работах. Он не заметил, что бессознательно подбирал примеры на одно правило: повторение конечного, внутренне пустого. Но вечное блаженство — тоже кружение, кружение в бесконечном, кружение в Боге, кружение, в котором есть невозмутимый внутренний покой, как в иконе Троицы, вдохновившей Флоренского на его удивительные слова: «Есть Троица Рублева, следовательно, есть Бог».