Похороны в ЦДЛ — особая, очень непростая и памятная тема, и когда-нибудь я напишу подробней о прощаниях с Твардовским, Казаковым, Трифоновым, Тендряковым, Соколовым и многими другими, менее знаменитыми писателями.

<p><emphasis><strong>* * *</strong></emphasis></p>

Осенью шестьдесят седьмого, за год до советских танков на Вацлавской площади, я привел к Шкловскому молодых словацких писателей Властимила Ковальчика и Карела Влаховского. Тогда восточноевропейские гуманитарии бредили структурализмом. Виктор Борисович был гуру что надо, мои братиславские друзья целый час писали на магнитофон его речь, где мемуар мешался с рассказом о формальной школе. Изредка Шкловский поглаживал свою голову, очень похожую на большой бильярдный шар. Над головой висела знаменитая фотография: он и Маяковский на море, в пляжных костюмах. Признаться, я бы не смог сейчас воспроизвести, о чем и как говорил Виктор Борисович, но взгляд Маяковского, направленный прямо в объектив, запомнился надолго.

Через год отмечалось столетие романа “Война и мир”. В журнале родилась идея заказать юбилейную статью Шкловскому. Виктор Борисович воодушевился и предложил приехать к нему, дабы он подробно и наглядно, на схеме, поведал об ошибках Толстого в описании Бородинского сражения. Жаль, но пришлось отказаться от этого весьма нестандартного юбилейного проекта.

Со структурализмом у нас боролись П.В. Палиевский, Ю.Я. Барабаш и М.Б. Храпченко. В Эстонии проходил “круглый стол” венгерских и советских писателей, и когда мы приехали в Тарту к Юрию Михайловичу Лотману, он попросил выбрать язык, на котором будем общаться. Сошлись на немецком. Я с восторгом смотрел на запорожские седоватые усы Лотмана. Палиевский, который достаточно свободно владел европейскими языками, был бы здесь весьма уместен, но его не было, а почему-то были мы с Володей Амлинским, и это явно ослабляло блеск литературоведческой дискуссии.

<p><emphasis><strong>* * *</strong></emphasis></p>

Слава богу, на старости лет стал читать (помимо немецкого) на французском, английском и отчасти на итальянском.

<p><emphasis><strong>* * *</strong></emphasis></p>

Оптимисты, как правило, люди нерелигиозные. От пессимистов они отличаются прежде всего отношением к смерти. Оптимист не берет ее в голову. Пессимист воспринимает смерть как должное, исподволь готовится к ней.

Все великие книги созданы пессимистами. Они слишком хорошо понимали и любили жизнь, чтобы обманываться на ее счет.

<p><emphasis><strong>* * *</strong></emphasis></p>

О.Н. Ефремову. 20 апреля 1970 г.

“…Мне нравится Ваша “Чайка”. Спектакль свеж и намерен, даже азартен в отстаивании простых истин, которые сослепу можно принять за банальность. В этом смысле лучше всего второй акт. Он безукоризненно выстроен музыкально, начиная от разговора Тригорина с Ниной (как хорошо, что они сидят на корточках, выискивая червей в пренатуральнейшей клумбе!) и кончая почти фарсовым картинным выстрелом бедного Кости на виду у всех. Перестановки в чеховском тексте оправданы; они помогли Вам добиться того, что никак не удавалось Немировичу: театральности. Акт получил новую ритмическую организацию. Мерное жужжание разговоров, параллельные, симметричные проходы скучающих любовников и добивающихся любви, праздничная пошлость жестов, странная смесь тоски и привычки, то и дело вызывающая смех в зале, — если это не Чехов, к которому стоит стремиться, то что же это?.. Уходишь в антракт в отличном, приподнятом настроении, желая про себя театру удержаться на верной ноте.

И дальше многое удалось. Как хорошо, например, проходит яростная сцена между Треплевым и Аркадиной в третьем акте. Базарная, пошлейшая карикатура на шекспировские страсти! Удачно решено короткое, спешное объяснение Нины с Тригориным в конце акта при Косте, музицирующем между свечами в глубине сцены.

Кстати говоря, дорогой Олег Николаевич, эти свечи и музыка начинают в последнем действии надоедать, ибо их изобилию не видишь смысла. Музыки в спектакле вдвое больше против ремарок, но от этого, он, право, не становится музыкальней. По-моему, эстетика Вашей постановки как раз и противоречит сумеречному и сладостному минору Шопена, Грига и Рахманинова. Между тем, в спектакле музыка — часто не контраст, а просто элегическое сопровождение, как в доброй старой мхатовской “Чайке”. Стоит подумать над этим противоречием; к концу пьесы оно еще больше разовьется.

После третьего акта спектакль, к несчастью, гаснет, идет на убыль. Четвертый акт — самое вялое и темное место постановки. Так хорошо намеченный грустный фарс потихоньку вырождается в мелодраму. (Справедливости ради надо сказать, что здесь Чехову самому не все удалось; в частности, Тригорин им просто брошен на полдороги). Нина, возникающая после выстрела и заканчивающая спектакль монологом из треплевской пьесы, совершенно путает карты, придавая финалу красивенькую, любующуюся собой сентиментальность. До чеховской философии Костины опыты не дорастают, так что трагической ноты в финале не вышло, а получилось сладко и ложно многозначительно…

Перейти на страницу:

Похожие книги