В Тарнове улицы узкие, немощеные, среди бела дня собака может пол человеческого зада вырвать -- и никто не реагирует; мальчики крутят цыгарки из навоза, девочки, сидя на мостовой, играют в тряпичные куклы. В Тарнове Петлюра -- немалая личность. Даже главный духовный раввин -- величайшего ума человек, завидя в окно Петлюровского военного министра и Петлюровского начальника штаба, нежно поддерживающих друг друга и танцующих под гитару министра юстиции, в ужасе закрывает ставни, опасаясь вспышки племенной вражды.
В Тарнове Петлюровский официоз занимал первейшее положение в рядах повременной печати, и когда передовик из киевских наборщиков пригрозил войной малой антанте -- сын богатейшего мясника поспешил заручиться свидетельством трех врачей о слабости зрения, ожирении сердца и злокачественной грыже.
В Париже делать большую политику несколько трудней, чем в Тарнове. Шансоньеры в неприличных выражениях описывают падение из окна вагона президента республики; маленькие газетки не затрудняются именовать канальей премьера; коммунистические депутаты, вожди III интернационала, живут в собственных отелях в парке Монсо, а монархические прокламации робко желтеют в писсуарах. В Париже считают, что бедные должны думать не о временном блюстителе царского престола, а о постоянной смене теплого белья. На митинг протеста, "решающий судьбы цивилизации", приходит двадцать семь человек, а на розыгрыш Большого Приза города Парижа сто семь тысяч человек.
В Париже за особенную стать русского народа дают еще меньше, чем за сторублевую облигацию займа свободы того же народа. Указание на свое великое будущее при полном отсутствии настоящего рассматривается здесь как замаскированное нищенство -- как продажа пятисантимовой открытки за десять су -- что разрешается лишь инвалидам и вдовам убитых.
В Париже у людей странный поворот мышления. "Если 99% русского населения, -- говорят парижане, -- враждебны советской власти, то что же я могу предложить под залог страны, где один сильнее девяносто девяти..."
Париж любит остроумие и презирает болтовню. Мы прививаемся здесь так же слабо, как и большевики. Тех совсем не пускают. Нам отвели в удел забвение Пасси.
III
В Пасси мы все наперечет. Кто что готовит на обед, кто где служит, кто от кого деньги ждет, кто кому денег не отдает.
Если появится в Пасси неизвестный русский мужчина, улица проводит его подозрительным взглядом и спросит: на чьи деньги живет?.. Если пройдет по этой же улице -- по нашей русской улице -- неизвестная русская женщина, с трамвая, с автобуса, сквозь окна многочисленных бистро вопьются в нее десятки глаз: с кем живет?..
"Что вы смеетесь? -- печально вздыхает знакомый профессор. -- В этом маленьком городе не может быть тайн..." -- "Как в маленьком городе, это в Париже-то?.." -- "Ну при чем здесь Париж! Он сам по себе, мы сами по себе".
В маленьком городе скучают невообразимо. В театр: далеко, дорого и большинство языка не знает; в синема: незачем тогда было из совдепии выезжать!.., на концерт: опять русский балет, спасибо, пусть французы развлекаются. Вечер подходит -- от тоски скулы болят. Фанатики политики запираются по квартирам и спорят об армии Врангеля, разлагать ли ее или поддерживать, о голоде в Самарской губернии, помогать или губить, о будущей русской власти, войдет в нее Керенский или не войдет, о еврейском вопросе, будут погромы или не будут... Графоманы пишут неизвестно для кого предназначающиеся записки, меморандумы, описания своей собственной эвакуации. С утра в редакции обеих газет потянутся странные бледные люди. Один разработал проект восстановления русских железных дорог, без участия иностранного капитала, без закупки заграничного материала, проект по всей видимости гениальный, но имеется в нем этак с 15 000 строк, фельетонов на 40--50, а автор очень торопится: пальцы из ботинок вылезают, ночевать негде, обедать не на что... Другой, старик семидесяти двух лет, жена осталась в Одессе, сыновья в Египте, писать начал на семидесятом году, в трюме парохода "Херсон", на котором эвакуировался из Новороссийска. Написал немало: два открытых письма Ленину, где доказывается, что председатель совнаркома -- "типичный предатель"; одно открытое письмо Уэллсу; несколько закрытых обращений к Ллойд-Джорджу, отправленных заказным на русском языке прямо на Даунинг Стрит, ввиду постыдного равнодушия к судьбе подобных произведений, проявляемых обеими русскими газетами, подкупленными сионскими мудрецами; Ллойд-Джорджу старик, как на пальцах разложил, что премьер должен уйти... Есть у старика еще одна вещичка, уверяет, что на нее покушались два больших греческих ревю в Афинах, где "Херсон" перегружался, но ее можно опубликовать лишь через двадцать пять лет после смерти автора: вещичка описывает проделки железнодорожников на Юго-Западных дорогах, где старик служил счетоводом. Тема, как говорили на Московской вербе, животрепещущая. Железной дороге вообще повезло в эту эмиграцию: один разоблачает, другой продает, третий опровергает...