Не у каждого великого поэта есть свой доктор Эккерман, но каждому грозит Иванов-Разумник...
С бесконечной грустью перечитывал Блок "толковый словарь" к его поэме. "Как волнует меня то, что этот человек написал. Я так не люблю подобную шумиху. Это мне дорого обойдется..."
Обошлось сравнительно недорого. Вслед за Ивановым-Разумником присяжные критики Пролеткульта и Освага, захлебываясь одни от восторга, другие от бешенства, на всех парах принялись развивать тезу великого петербургского пошляка. В Москве "Двенадцать" заставляли читать повзводно; в одном из южных городов белый полицмейстер запретил на вечере Блока читать его "большевистские стихи"... В общем, что и требовалось доказать: Дураки остались верны похвале глупости.
Тому, кто хоть раз в жизни прочел "Двенадцать", тому, кто сумел
* * *
От Блока не отойдет столетие. Двадцатый век в русской поэзии определится его плеядой, как девятнадцатый -- плеядой Пушкина. Без Блока мы уже не можем. Он присутствует своим стихом в творчестве поколений, как трагедия его последних лет озаряет особенным светом общерусскую (быть может, мировую?) трагедию.
Блок -- узник Северной коммуны, -- отметая масштабы и сопоставления вглубь, -- такое же единственное явление, как Петрарка в Авиньоне, Вольтер в Фернее, Лев Толстой в Ясной Поляне.
Он был немногословный, замкнутый, с гордой застенчивой душой и земным усталым сердцем, с мыслью, перерезанной горними молниями. Он носил в себе несчастье России, самое Россию, перегоревшую и распыляющуюся. Он знал судьбу, которая его и его ношу ожидает там, в третьей, отрекшейся... Он доживал последние дни в страшном отъединении среди голодных, продающих, растленных -- тоскующий, непримиренный, задавленный тяжестью грядущего. Голодал, замерзал, стоял в хвостах, и однажды в очереди за яблоками приезжий молодой человек, заметив странного соседа с лицом скандинавских мореплавателей, спросил у знакомого: "Что здесь делает этот шведский шкипер?.."
"В детстве, -- вспоминал Блок, -- у меня была горячая мечта -- стать юнгой. Теперь мне сорок лет, на корабль я так и не поступил, а все чувствую себя почему-то моряком..."
...На эстраде обычный левоэсеровский доклад: ярмарочное остроумие, картонные катаклизмы, взлеты ужа в небо. Желтые умирающие лампочки, нетопленый зал, кажущийся огромным, как снежная степь. Батюшков в валенках и драной шубейке. Венгеров запустил пятерню в лохматую бороду, время от времени строчит в блокнот. Брюсов -- надменный, торжественный и жалкий в своем неизменном черном сюртуке и красном галстуке при золотой цепочке; презрительные молодые люди в кожаных куртках; Маяковский скучает... нужно поддерживать репутацию; лениво, нехотя, стучит он ногой по пюпитру и кричит -- "хам"... В самом заднем ряду, на маленьком полусломанном стульчике сидел Блок в "шкиперском наряде"; развязный угреватый "левый эсер" что-то шептал ему на ухо, а он сидел неестественно спокойный, иссиня-бледный, полузакрыв прекрасные глаза, стараясь слушать и соседа, и докладчика, и многочисленных оппонентов. Такой безысходной обреченностью веяло от всей его фигуры, что вспомнились еще и еще раз его любимые строки из Лермонтова (повторенные во множестве его статей в "Аполлоне" и "Золотом Руне"):
Скакун на волю господина
Из битвы вынес, как стрела,
Но злая пуля осетина
Его на воле догнала.
В баснословные дни той России, в своей прежней квартире на Галерной, в маленьком кабинете, половину которого занимал ковровый диван, Блок без всякой внешней связи с разговором прочел эти четыре строки. Прочел, как он читал всегда: глухо, вкладывая особую значительность. Потом промолчал с минуту и прибавил: "На днях я работал над переводом Флобера, вспомнил злую пулю осетина и с ясностью ощутил, что ни перевод Флобера, ни большой программы своей жизни не докончу. И "Возмездие" мне не удастся закончить..."
В этом же году в таинственном стихотворении -- "Было то в темных Карпатах" -- он писал: "Спи, старый друг, терпи, терпи...
Выстрел Дантеса, выстрел Мартынова, Северная Коммуна. Снова полупонятый, снова "с досадой тайною обманутых надежд".
Скоро в степи завоет ветер, скоро лихой человек начнет свой обход, ударяя морозом, засыпая снегом, кружа в метели.
Толкователь метелей ушел. Быть может, споют они о такой весне, что лучше бы навек оставалась зима!..
"Над нами сумрак неминучий..."
IX