— Давайте грех пополам,— говорит Аксарин и протягивает мне руку.
— Я на это не уполномочен, — отвечаю я. — Единственное, что я могу сделать, — это снестись с правлением союза, спросить Лапицкого.
— Лапицкий! — Шаляпин так выдохнул это слово, точно я назвал Люцифера. — И тут Лапицкий! Ну кончайте, Александр Рафаилович.— Он гневно раздувает ноздри. — Альбо-альбо.
Потом он подзывает меня указательным пальцем, берет за пуговицу и наставительным голосом говорит:
— Почему вы таким форсированным голосом говорите? Если вы любитель митингов, вы скоро весь голос проговорите. А жаль.
Под конец слова звучали так, точно у Шаляпина заботы только и было, что охранять мой голос...
<Стр. 527>
Остро реагировал Шаляпин и на малейшее проявление художественного начала у собеседника или у партнера.
Вскоре после разгрома банд Юденича под Петроградом я застал у него в уборной одного военного, очень живо описывавшего боевой эпизод под Стругами Красными.
Шаляпин слушал не только с большим вниманием, но и с живейшим участием. Он то придвигал к рассказчику свой стул, то отодвигал его, то и дело поддакивал, причмокивал, бросал слова: «Да? Ишь ты!.. Вот заноза! Так-так... Да ну?» и т. д.
Рассказ затягивался, и обеспокоенные режиссеры все чаще начали заглядывать в уборную. Шаляпин замечал их появление в зеркале и досадливо отмахивался от них через плечо, бросая в их сторону:
— Сейчас, сейча-ас... Да дайте же поговорить! Дайте послушать! И-и, дьяволы!
Публика требовала начинать спектакль, режиссуре стало невтерпеж, и она пошла на хитрость. Бомбой в уборную влетел курьер и отрапортовал военному.
— Вас срочно зовут к телефону, из штаба... Пожалуйте! — И так же стремительно вылетел. Военный помчался за ним.
Шаляпин встал, подтянул давно надетое, но еще не подвязанное трико, подошел к двери и добродушно сказал вслед ушедшим:
— Знаем мы эти штаб
Затем он повернулся ко мне и спокойно сказал:
— Какую картину нарисовал — страсть! Здорово! — И после паузы: — Свежо предание, на правду похоже, а верится с трудом...
— Как так не верится, Федор Иванович! — воскликнул я. — Ведь вы так живо реагировали на его рассказ, смаковали каждую фразу?
— Что вы, душенька,— ответил, смеясь, Шаляпин, —рассказывал-то он как... Мастер! — И еще раз с явной завистью посмотрел на дверь, куда ушел рассказчик. В это время показался дирижер и вопросительно посмотрел на Шаляпина.
— Начинайте! — рявкнул он.— Осточертели!
Не прошло и пяти минут, как он уже пел: «Нет правды
<Стр. 528
на земле, но правды нет и выше!» (первые слова Сальери из оперы Римского-Корсакова «Моцарт и Сальери»). В этот же вечер у меня с Шаляпиным произошел такой разговор. Я всегда считал роль Сальери лучшим творением Шаляпина и сказал ему, что всего больше он меня поражает именно в роли Сальери. Он резко повернулся всем телом и, насупившись, скорее самому себе, чем мне, быстро проговорил:
— Не впервые слышу.
Мне показалось, что это ему неприятно. Чтобы замять неловкость, я спросил, какую роль он сам считает наилучшей в своем репертуаре.
— Для меня всегда лучшая роль та, которую я сегодня пою. Советую и вам так, — уже мягче проговорил он. Как уже сказано, разговор происходил в день исполнения им роли Сальери.
В связи с его острой реакцией на проявление художественной одаренности не могу не рассказать о случае, который произошел у Шаляпина с М. А. Бихтером.
Репетируя с Шаляпиным какую-то оперу, Бихтер во время перерыва спел ему романс Римского-Корсакова «Ненастный день потух».
Михаил Алексеевич Бихтер своим хриплым голосом пел необыкновенно поэтично и проникновенно. Окончив, он удивился, что Шаляпин молчит, и поднял на него глаза. А у того текут по щекам слезы, текут обильно. Бихтер растерянно опускает голову. Пауза длится нескончаемо долго. Нарушает ее Федор Иванович. Он с шумом открывает ящик стола, достает свой большой портрет и крупным своим, некогда писарским почерком быстро пишет:
«Пламенной душе, милому человеку, отличнейшему музыканту, в знак уважения и благодарности от преданного и полюбившего его Федора Шаляпина — Михаилу Алексеевичу Бихтеру. Спб., 20 декабря 1909 г.».
Вручая Бихтеру портрет, Шаляпин с большим волнением прибавил:
— Вы мне открыли еще один уголок красоты.
Диапазон шаляпинских художественных симпатий был, можно сказать, необозрим и простирался от тончайшего искусства Бихтера до эстрадной буффонады.
В 1919/20 году комиссар театров и зрелищ М. Ф. Андреева назначила комиссию для оценки программы популярного
<Стр. 529>
эстрадного артиста И. С. Гурко. Особенностью ею репертуара была, по существу, кощунственная перетекстовка классических стихов, положенных на музыку композиторами-классиками. В данном случае речь шла о монологе Пимена из «Бориса Годунова» М. П. Мусоргского, где между прочими у Гурко были и такие строки.
«Не скрыть мощей от ока исполкома мне — грешному... Недаром этих лет властителем народ себя поставил. Когда-нибудь прилежный комсомолец найдет мой труд усердный, безымянный... Засветит он лампаду Центротока и, повернув бесовский выключатель»... и т. д. в этом роде.