Через несколько дней мои слова неожиданно подтвердились. Ерошенко где-то купил с десяток головастиков и пустил их в небольшой бассейн – всего три чи в длину и два в ширину – посреди двора, на который выходили его окна. Когда-то Чжун Ми выкопал этот бассейн, чтобы разводить в нем лотосы, но никто так и не увидел ни одного цветка. Зато для разведения лягушек это оказалось самым подходящим местом.
Головастики стайкой резвились в воде, и Ерошенко часто приходил их навещать.
– Господин Ерошенко, а у них уже лапки выросли, – сообщали ему ребятишки.
– Вот как!.. – радостно улыбался поэт.
Выращивание болотных музыкантов оказалось лишь одним из многих занятий Ерошенко. Он считал, что каждый должен доставать себе пищу собственным трудом; и всегда утверждал, что женщины должны разводить домашний скот, а мужчины – обрабатывать землю. Когда ему случалось встретить знакомого, он уговаривал его сажать во дворе капусту. Жене Чжун Ми советовал разводить пчел, кур, свиней, коров, верблюдов… Советы возымели действие. Вскоре в доме Чжу Ми действительно появилось много цыплят. Они носились по двору и выщипали там всю молодую травку.
С тех пор во дворе частенько появлялись крестьяне, продавцы живых цыплят. И каждый раз у них покупали по нескольку штук, потому что цыплят нелегко вырастить – они часто объедаются и болеют холерой. Один из них даже стал героем рассказа «Трагедия цыпленка»[147], единственного, написанного Ерошенко в Пекине.
Однажды утром крестьянин вместо цыплят неожиданно принес пищавших утят. Но жена Чжун Ми сказала, что утята ей не нужны. Ерошенко тоже вышел во двор, и ему дали подержать одного утенка, который и на руках продолжал пищать. Утенок так понравился Ерошенко, что он не мог его не купить – а заодно купил еще трех утят по восемьдесят медяков за штуку.
Утята в самом деле были славные. Их желтый пух напоминал цвет сосны. Они ходили вразвалку, перекликались друг с другом и держались все вместе. Решено было на следующий день накупить им корму – рыбешек, но Ерошенко заметил:
– Эти расходы я возьму на себя.
Затем он ушел на занятия, остальные тоже разошлись. Немного погодя жена Чжун Ми понесла утятам холодного риса и издали услышала всплески воды. Оказалось, что все четверо уже купаются в бассейне – кувыркаются и что-то едят. Утят выгнали на берег, но вода еще долго оставалась мутной. Когда же тина улеглась, можно было увидеть несколько торчавших корешков лотоса, а головастиков, у которых уже выросли лапки, нигде не было.
Вечером, завидев возвращающегося Ерошенко, самый маленький из ребятишек залепетал:
– Илосике, плопали… лягуськины детки.
– Что? Лягушки?
Жена Чжун Ми вышла во двор и рассказала ему, как утята съели головастиков.
– Ах!.. – только и воскликнул он.
Когда с утят сошел желтый пух, Ерошенко, затосковав по «матушке-России», поспешно уехал в Читу[148].
А когда повсюду начали квакать лягушки, выросли и утята: два белых, два пестрых. Они уже не пищали, а крякали. Им стало тесно в бассейне для лотосов, но, к счастью, дом Чжун Ми стоял в низине и после летнего дождя там набиралось много воды. Утки с восторгом плавали в лужах, ныряли, хлопали крыльями и кричали.
Скоро зима, а от Ерошенко нет вестей. Где-то он теперь, я так и не знаю…
Остались только его четыре утки, они крякают, как в пустыне: «Я!.. Я!»
За последние двадцать лет я всего лишь два раза побывал в традиционном китайском театре[150]. Первые годы я совсем не ходил в театр: и случая не представлялось, и интереса он во мне не вызывал. Оба посещения пришлись на последний десяток лет, но и из них я ничего не вынес.
Первый раз это случилось в год провозглашения Республики, когда я приехал в Пекин[151]. Один приятель сказал, что пекинская музыкальная драма[152] – лучшая в стране.
– Неужели ты не сходишь посмотреть? – спросил он.
«Спектакль и в самом деле может оказаться интересным, тем более в Пекине!» – подумал я. В приподнятом настроении мы с ним сразу же отправились в театр. Гром барабанов разносился по всей округе – представление уже началось.
Мы с трудом протиснулись к двери. Перед глазами замелькали фигуры в красном и зеленом, затем предстала масса голов, заполнивших все пространство, вплоть до самой сцены. Всмотревшись, мы заметили несколько свободных мест в середине зала, но, когда до них добрались, сесть нам не удалось: какой-то зритель вступил с нами в перепалку.
– Нельзя! Занято… – с трудом расслышал я сквозь грохот барабанов.
Мы пошли обратно, и шли до тех пор, пока другой зритель с лоснящейся косой не показал нам на пустую длинную скамью, стоявшую сбоку. Она была у́же моего бедра и очень высокая, так что ноги мои на добрую треть не достали бы до полу. Взобраться на нее у меня не хватило духу. Вдобавок я еще вспомнил скамью, на которой бьют палками, учиняя самосуд. Волосы у меня встали дыбом, и я бросился вон.
Отбежав довольно далеко, я вдруг услышал голос приятеля:
– Что случилось?
Оглянулся и только сейчас заметил, что тащу его за собой.