— Молчать!.. — закричал поп. — Вы забыли, кто я.
— Вы мерзавец! — повторил я.
Канцелярист куда-то исчез. Надзиратель с растерянным видом ожидал приказаний. Арестанты с интересом наблюдали сцену.
— Я ваше начальство…
— Вы мерзавец! И вы еще обещали спор на равных условиях!
— Отведите его в карцер, — нашелся наконец поп.
И я вторично попал в «яму», где и просидел несколько дней. Меня вызвали в дисциплинарный суд, состоявший из директора тюрьмы, старшего надзирателя и секретаря. Там же находился и поп… в качестве моего защитника!
— В-вы ос-скорб-били почтеннейшего н-нашего настоят-теля, — строго заявил директор. — Ч-что вы м-можете сказать в с-свое оп-правдание?
— Прежде всего я отказываюсь от защитника, которого я уже квалифицировал достойным образом. Затем должен сообщить, что оскорбленным в данном случае являюсь я. Эпитет «мерзавца», который я здесь подтверждаю, был только определением поступка вашего настоятеля!
Меня отправили обратно в карцер и пригрозили привлечением к суду, уже не тюремному. В карцере, на хлебе и воде, на этот раз меня продержали долго; не помог и вызов врача. Я расхворался. Дни тянулись мучительно долго: ни книг, ни папирос. Минутами я боялся потерять рассудок.
Наконец меня выпустили. В коридоре мне встретился директор.
— М-мне оч-чень жаль, ч-что так в-вышло, но вы слишком уж б-бранились! Правила… — Он был очень любезен. — Там, в конторе, в-вас спрашивает д-депу-тат… з-забыл его имя… П-почему вы выз-звали депутата? Разве у вас им-меются претензии?
— Я никакого депутата не вызывал, и претензии, когда они у меня имеются, я привык высказывать сам — вам достаточно хорошо это известно. Кто этот депутат? Теперь понимаю, почему меня освободили из карцера!..
— В-вы сможете идти в четырнадцатый номер… А т-теперь пойдемте в контору.
Директор был озабочен: депутат парламента хочет говорить с одним из арестантов. Титул депутата пользуется большим почетом в Италии, особенно в провинции.
Таинственный депутат оказался моим старым школьным товарищем, рабочим, прошедшим в палату депутатов от максималистов.
— Какой добрый ветер принес тебя сюда? — обрадованно приветствовал я его.
— Проездом. Узнал, что ты здесь, и захотел повидаться с тобой.
— Я не-не м-мешаю? — почтительно вытягиваясь, спросил директор.
— Нисколько.
И я, внутренне потешаясь, представил его депутату.
— Такая ч-честь… Не п-пожелает ли онореволе осм-мотреть тюрьму? Я б-буду с-счастлив п-проводить в-вас…
Директор на радостях заикался больше обыкновенного. Депутат обещал осмотреть. Это был хороший парень; у него, правда, закружилась немного голова в Монтечиторио[91], но некогда он был неплохим пропагандистом. Рабочие Мондови многим обязаны ему. Мы часто проводили совместные митинги на площадях, вместе нас арестовывали, вместе и избивали… Ливорнский съезд нас разъединил.
Мы с ним еще долго беседовали. Потом он заявил мне на пьемонтском диалекте:
— Надо пойти с директором осмотреть тюрьму… Потом я зайду к тебе проститься.
И он ушел с директором, а я вернулся в камеру № 14, к искренней радости ее обитателей. Они уже знали о приезде депутата и забрасывали меня просьбами.
— Маэстро, — просили те, кто по нескольку лет ждал суда, — расскажите ему о нашем деле.
— Хорошо было бы ему сказать про хлеб и похлебку.
— Замолвите за меня словечко!
Для них депутат был чем-то вроде всемогущего бога! А он даже не зашел в эту камеру: вызвал меня еще раз в приемную, попрощался и уехал.
Как-то мне предложили зачислить меня в тюремную канцелярию на предмет писания писем для неграмотных арестантов, примерно восемьдесят процентов которых не умели писать.
— Вы будете помощником нашего писаря, без жалованья. Но если дело пойдет хорошо, сможете стать потом даже писарем. Теперешний наш писарь уже стар и долго не протянет. Тогда вы будете получать и жалованье — сорок чентезимов в день! — сообщил мне по секрету канцелярский сторож. Очевидно, передо мной открывалась блестящая тюремная карьера.
Я принял место.
Ежедневно проводил я четыре часа за писанием писем. Сколько горя, сколько страданий узнал я за это время! Арестанты выкладывали всю душу, сообщая мне то, что я должен был потом пересказать их матерям, женам, детям… Я облекал эти повествования в форму, доступную автору и будущему читателю, и прочитывал это потом автору, который слушал, затаив дыхание.
Интересная деталь: не умели писать обычно убийцы, совершившие преступление в состоянии невменяемости; воры почти все были грамотны.
Кроме писем родным я писал также всякие просьбы, заявления, прошения.
Эти люди, среди которых были каторжники с тридцатилетним стажем, относились ко мне, владеющему магическим искусством письма и их сердечному поверенному, с необычайным уважением и однажды доказали мне это на деле.