Нередко случается, что товарищи заключенных знают о совершенном преступлении больше, нежели публика и сами присяжные; так было и теперь. Руселе принял самое живое участие в игре «тридцать один», которая каждый день велась в общей камере. Таким образом он имел возможность рассказать все обстоятельства убийства, а так как он считал его делом случайным, за которое ему придется провести в тюрьме года три, не больше, — то и не боялся рассказывать.
Руселе был высокого роста и сухого телосложения. Ему было около шестидесяти лет. При малейшем противоречии лицо его омрачалось, а взор становился свирепым. Он притворялся, что не понимает всего ужаса своего преступления, и держал голову высоко. Одет он был как зажиточный крестьянин: в длинный кафтан, серые панталоны, цветную жилетку, подбитые гвоздями башмаки, галстук и фуражку с широким козырьком.
Руселе обрабатывал земли в Сануа и вел дела, имея заемные письма у Донона Кадо, понтуазского банкира, который как-то потребовал немедленной уплаты. Руселе было нечем платить, поэтому он явился к банкиру за новой отсрочкой. Тот не соглашался. Раздраженный его упорством, Руселе убил банкира топором, который прихватил с собой, сгреб попавшиеся под руку деньги, забрал свои собственные просроченные билеты и побежал к жене, ожидавшей его в назначенном месте. Все это было делом нескольких минут.
Заметив его волнение, жена спросила: «Что с тобой, не случилось ли какой беды?» — «Случилось! Я убил Донона Кадо, и если ты скажешь хоть слово, то и с тобой будет то же». И он занес над ее головой окровавленный топор.
Об остальном Руселе умолчал и не сказал нам, что из предосторожности вынул ключ из двери кабинета банкира. Еще накануне он принял все меры, посоветовав младшему сыну Донона Кадо, немного занемогшему, какое-то лекарство, которое только усугубило его болезнь, заставив пролежать весь следующий день.
Сначала преступника не могли найти; многочисленные аресты ни к чему не привели, и только когда в руках сына Руселе обнаружили украденные у банкира билеты, убийцу арестовали. Он начал с ложных показаний: выдумал имена несуществующих сообщников, назвал какую-то воображаемую личность в очках; потом заявил, что идея убийства принадлежит старшему сыну банкира, затем назвал младшего — Эдуарда Донона. По роковому стечению обстоятельств, о которых я говорил, молодой человек в минуту совершения убийства был дома и находился в своей комнате. Никто не понимал, как он мог ничего не знать и не слышать. Страдая от лихорадки, он действительно ничего не слышал, но между тем кое-что заставляло подозревать его причастность к этому делу. Начавшееся следствие показало, что он был любовником горничной, с которой имел сношения его отец. Не мог ли Эдуард в минуту ревности решиться на преступление?
Между тем он был совершенно не виновен, хотя и настроил всех против себя своими высокомерными ответами. Принялись перебирать всю его жизнь, все его поступки. Его попрекали тем, что он ленился в учебе, был непочтителен к своим наставникам, особенно к отцу. Бог знает на какие хитрости шли, чтобы вырвать у Эдуарда хоть одно неосторожное слово. Руселе, надеясь спасти свою голову, сваливал всю вину за преступление на Донона-младшего, называя себя его орудием. Он говорил, что из желания немедленно получить наследство Эдуард предложил ему убить своего отца за двадцать тысяч франков! Но юноша был несовершеннолетним и потому не мог ни получить наследства, ни пообещать такую сумму.
Результат этого дела известен: Эдуард Донон был оправдан, а Руселе осужден на вечную каторгу.
Два года спустя я случайно встретил Донона. Он казался встревоженным и грустным; он сказал: «Я иду за доктором». — «Для себя?» — спросил я. «Нет, для моей маленькой дочери», — ответил он.
Я указал ему, где живет доктор, и потом по его приглашению отправился к нему. И что же я увидел? Горничную его отца. Он стал жить с ней с того самого дня, как его выпустили из тюрьмы. Едва он вошел, как она, не обращая никакого внимания на постороннего, принялась его бранить. Эдуард, ничего не отвечая, взял из колыбели ребенка. Девочка была прелесть как хороша. Потом, положив ее обратно в постельку, он тихо сказал: «Дорогая моя крошка!.. Единственное утешение всех моих горестей…»
Больше я не встречал несчастного Эдуарда, но я унес с собой твердое убеждение, что тот, кто был таким нежным отцом, не мог быть дурным сыном.
Семнадцатого сентября 1844 года амнистия открыла мне двери Консьержери.
«Возьмите и меня! Возьмите и меня!» — просили в один голос несчастные, которых я оставлял.
Впоследствии я увидел, что самой лучшей мерой для предупреждения преступлений была та, которую правительство приняло, отправляя преступников в Кайенну[31] и очищая от них Париж.
Кроме того, улучшения, произведенные в самом городе и уничтожение всевозможных притонов разврата в предместьях — все это благотворно отразилось на очищении столицы в нравственном отношении.
Часть третья