На большаке меня догнал мотоцикл с коляской. Охотники ехали: Мизеров и Бородавкин. У них был один глухарь на двоих.
— Из Выселок, что ли? — спросили они меня как бы без интереса.
— Да нет. За лепягу сходил.
— За Вондегу, может быть? — переспросил Бородавкин.
— За лепягу.
— А-а-а.
Мизеров промолчал.
Друга Колю я опять не застал: теперь он в Заостровье поехал. Он шофер, всегда куда-нибудь едет.
Жена его сказала:
— Так ведь тяжело вам. Давайте я выпотрошу, ощиплю, уложим в мешок...
— Спасибо. Нет, нет, ничего.
В городе я газеты читал. О демонстрации и о параде. Я читал, а мимо моих глухарей шли горожане. Они говорили: «Ах! Кто это такие?» Так говорили женщины. Мужчины молчали. Они завидовали. Некоторые хвалили меня: «Молодец!» Я читал о параде на Красной площади, на Дворцовой площади. О демонстрации в городе Киеве. В городе Ашхабаде.
Дома я кинул птиц на пол и тяжко опустился на стул. Моя жена стояла передо мной. Ей еще не исполнилось двадцать два. А мне исполнилось. Она говорила:
— Тебя покормить? А может, сначала поспишь? Или в баню? У нас еще от праздников выпить осталось. «Кара-Чанах». Хочешь я тебе дам? Ой какие! — говорила она, глядя на птиц. — Ой! Лучше бы сам поскорее приезжал. Их нужно с брусникой приготовить. Да. Я читала.
Я все отворачивался от жены. Очень у нее была короткая ночная рубашка. Я все тянул время, еще хотел пожить в своих сапогах, со своими глухарями. Но уже чувствовал: недолго мне с ними осталось жить.
— Да вот, — сказал я, — пришлось сходить за лепягу.
— Ой, — сказала жена, — хоть приехал-то, снимай сапоги скорее.
Лебединая жизнь
Они пролетели над Азией и Европой, над такими людными городами, как Ереван, Мелитополь и Ярославль, но их почти никто не увидел. Они летели без кряка, без свиста крыльев, без гоготанья или курлыканья, вдвоем высоко над землей, в апрельское, зяблое время. Встающее солнце окрашивало им белые подкрылья.
Двое лебедей летели с теплой, сытной и безопасной зимовки в тростниковых плавнях под Ленкоранью на дальний, едва оттаявитий после зимы, весь зыбкий и водянистый Север.
Лебеди летели отдельно от быстрых, кружливых, нахлестанных охотницкой дробью утиных звеньев. Попутные караваны гусей догоняли их на небесной дороге — одной для всех перелетных птиц, — но лебеди подымались выше и растаивали в небе, как дымки от реактивных самолетов.
Они летели вдвоем на Север. Так было в прошлом году и позапрошлом. Они уставали зимой от напичканной пухом и перьями стадной жизни на южной воде. В небе было им хорошо, как на пустынном студеном озере. Они переговаривались на лету ласково, тихо. Никто не слышал их разговоров.
Иногда в них стреляли снизу. Лебеди продолжали плыть по воздуху друг подле друга, не убыстряли движения крыльев, их лапы были вытянуты, как рули, они правили точно на Север. Дробь обсыпала больших, безучастных к опасности птиц. Она не могла пробить вощеные крылья, а только ерошила пух на подкрылках и падала наземь.
...Над Ленинградом лебеди пролетели спокойно. Над Ладогой их ударило ветром. Уставшие, лебеди собрались ночевать. Но ладожский берег, и камышовые чаши, и свирское устье дохнули на них жженым порохом и обдали стрекотаньем моторных лодок и катеров. Лебеди снова медленно всплыли кверху, и можно стало расслышать их озабоченный разговор.
Охотники опускали ружья и любовались идущей над ними лебединой жизнью. Иные мечтали также о лебедином мясе, сладком на вкус, и о лебяжьем пухе — он мог пойти на подушки.
Лебеди еще пролетели над Свирью и камышами сколько могли, и опустились без шума на проблеснувшее водяное оконце, и замерли, насторожив шеи. Они чуть подгребали лапами и были словно плавучие кочки. Их маленькие головки чернели, как посаженные на длинные стебли бархотки камышей.
Полная гомона и суеты, вода затихла к ночи. Только просвистывали крыльями запоздалые стайки чирков, да блеял в темноте торопыга бекас, да слышно было, как трутся щуки в тресте боками — мечут икру, как баламутят воду хвостами, как рыщут возле тяжелых маток щурята-самцы.
Еще доносилось с песчаного кряжа фырчанье костра. Хрястал топор. Люди кидали в огонь сосновые лапы, и костер подымался, искрил и отблескивал в круглых, тревожных глазах лебедей.
Лебедушка тогда приплывала близко к лебедю и спрашивала его чуть слышно: «Крлю, крлю, ко?» Лебедь отвечал ей: «Гурлюк!»
Еще только-только рождался и глухо клокотал в лебяжьих шеях звук, как они уже понимали его значенье...
Но вдруг налетели гуси, скрипя тележными голосами, и опустились около лебедей, и заныряли, и залущили в клювах добытые корешки.
Лебедь спросил у лебедки: «Гурл?» Она ответила: «Ульк».
Они уплыли прочь от гусей, в камыши.
Там они выгибали шеи, и опрокидывались в воду, и запускали клювы в еще не растаявший донный ил. Наверху оставались лебяжьи хвосты и белели пуховые панталоны.
Поужинав корешками, они приласкались друг к дружке, уплыли в береговой кочкарник и чутко заснули.