— На крылышках порхать — это легче легкого, — сказал Даргиничев, — когда батрачишки кое-какие на барщине спину гнут за тебя, хлебушко ростят... Было бы время да что пожевать... Было бы время. Моя такая жизнь вышла, Нина Игнатьевна, на крылышках порхать не пришлось. С двенадцати лет в бурлаках. Лодки с грузом бечевой водил по Мариинской системе. Соминки они назывались. Хлеб насущный себе зарабатывал. Хлеб насущный. Иначе нельзя. Книжки для других были написаны. Мне бурлачить пришлось. К лямке я с детства приученный. В артели. Кто сколь силенок имеет, все отдает на общую тягу. Силенки были пожиже, и спрос был другой. А вызобал в мужика — значит, тяни, выполняй свою долю. В артели все на виду. Порхать начнешь — народ над тобой насмеется. Насмеется народ. Вот и соображай... Как волки в лесу мы работаем. А тоже ведь люди. К свету в окошке прибиться охота. Без того одичаешь совсем... Я из лесу вернусь в потемках, Серого на конюшню веду, взгляну, в бараке у вас в окошке щелочка теплится. Пойти, думаю, выговор сделать за плохую светомаскировку... Да нет, думаю, пущай. Все на душе повеселее. А я строгий насчет этого дела. Я в Кундоксе ответственный был за светомаскировку. С мазуриком одним у нас там целая катавасия вышла. Окошко он не занавесил, иллюминацию учинил. Пришлось его попугать маленько. Пришлось попугать...

— Да и у вас тоже, Степан Гаврилович, щелочка одна есть, в вашем окошке в конторе...

— Ну? Неужто есть? Надо будет ликвидировать.

Нагорал фитиль в лампе, пыхал, чуть дышал огонек. Даргиничев улыбался, но мягкости не было в его взгляде. Нина чувствовала силу Степиных глаз, напор, отчаянность, волю. Такие глаза были у директора на островенском переборе.

— Вы так смотрите, Степан Гаврилович, я боюсь, — сказала Нина, — я себя воробьем беспомощным чувствую рядом с вами.

— А ты не бойся, — сказал Даргиничев. Он поднялся и фукнул на лампу, задул. Все пять окон наполнились лунной синевой, — Мы поработали с тобой как следует быть, Нина Игнатьевна, — сказал Степа, — у нас сегодня праздник. Наш праздник. — Он обнял Нину и поднял ее, понес. И ничего тут нельзя было поделать, Нина обхватила Степину шею, прижалась к нему. Пахло от Степы водкой и табаком, лесом пахло, снегом и солнцем.

— Я тебя люблю, Степа, — сказала Нина. — Ты свет в окошке... Степа... Не нужно... Не надо... Степа...

Пять окон лунно сияли. Пять синих квадратов лежали на крашеном полу. Кованные железом большие кожаные сапоги валялись в пятне узорного света и маленькие резиновые с завернутыми голенищами...

3

Скребущий, саднящий звук появился. Летел самолет, по-немецки урчал, с перебивом, волнами, то густо с угрозой, то гнусаво зудел, как пила. И сразу ударила автоматическая зенитка в Афониной Горе, палкой замолотила по крыше, зазвякали стекла.

— Сейчас ему подкинут на Вяльниге, — сказал Степа. — Хвост ему накрутят.

Нина спустила ноги на пол, сунула в сапоги.

Степа думал, вернется. Лежал. Самолет улетел, но звук не забылся, все скребся, зудел. Так и осталась в Степиной памяти эта ночь, оцарапанная, разбуженная чуждым, не нашим звуком, исхлестанная пушечной стрельбой.

Нина не возвратилась. Даргиничев вышел на волю. Где-то уже под самым поселком шуршали чуть слышно ее шаги. «От же, ей-богу, — подумал Степа. — Характерная козявка. Может, обиделась чего? Кто же их знает?»

Пискнул над елками первый вальдшнеп. Журавль затрубил. Через час Даргиничев ехал верхом на Сером. Вставало солнце. Лес полнился посвистом крыльев, чуфыканьем, пением птиц. Но что-то нерадостно было Степе. Не знал, что поделать ему с этой ночью. Или совсем забыть? «А... все они плачут. Сама прибежала. Должна была знать. Наплачется, поумнеет небось трясогузка... А то ей, вишь, на крыльях надо летать... А, ладно...»

— Н-но, Серый, — причмокнул Степа и дернул коня за повод, стукнул пятками в бока. — Н-но, давай!

Серый покосился на хозяина.

— Давай, брат, давай, — сказал Степа. — Некогда прохлаждаться.

<p>Глава десятая </p>1

Жена написала Степе, что пришлось ей помыкать горюшка, в письме всего не расскажешь. «Я-то ладно, — писала жена, — сердце по вас изболелось. Живы ли вы, родные мои? Как Гошка? Дитя малое остался без матери — одинехонек. Тебе некогда с ним заниматься, а на чужих людей надежда плохая. Живу я в бараке, — писала жена, — работаю на лесоповале. Думал ли кто-нибудь, что так повернется? Поезд наш, на котором я ехала в Карголье за тебя хлопотать, разбомбило. По шпалам пешком пошли — прямо в самое пекло угодили. Чудом жизнь сохранила, слава богу, мир не без добрых людей. После немцев в тифу я валялась без памяти. Не знаю, кто меня, как подобрал. Погрузили в санитарный вагон, очутилась я здесь, а не с вами. Документов я всех лишилась, и обратиться не к кому. Не знаю, дойдет ли это письмо до вас. Если встретиться приведется, я все расскажу тебе, Степа. И не верится, встретимся ли...»

Перейти на страницу:

Похожие книги