— Конечно. А чего вы ждали. Но надо понимать и то, что многие ужасы вообще не описаны. Смерть всегда ужасна, но мы не имеем ее описаний, так как с того света никто не вернулся. Вы думаете, что каждый день, каждый час, каждую минуту в Москве умирает мало людей? Беременных женщин, маленьких детей, красивых девушек и мужчин в самом расцвете жизни? Множество уверяю вас. Но этого никто не видит. А в Ленинграде это видели. И видели потому, что не справлялись коммунальные службы. Все эти люди бы умерли все равно. Мы все умрем. Но обыватель в кое-то время увидел чужую смерть, которая лично его не касалась. И понял, что он смертен. Задумался и завис.

— Наверное, вы правы, — согласилась Танюша, — я не думала о блокаде в подобном ракурсе.

— А никто не думает, — хмуро сказал Сергей Васильевич, — большинство упирается в детали и ничего кроме деталей не видит. Как будто все наше осознание войн и революций необходимо свести к торжественному молчанию в минуты памяти и не менее торжественному мычанию на памятных собраний. Хотя нет ничего пошлее и глупее этих собраний. Это как поминки в чопорной семьей, думающей о постоянном карьерном росте и понявшей чем этот карьерный рост заканчивается.

— Я примерно понимаю ваш подход, — сказала Танюша, — мне надо шире смотреть на мир?

— Нет, нет, не смотреть, а думать. Сейчас я хочу, чтобы вы выбрались из рутины воспоминаний о блокаде и поехали дальше. Поверьте мне, для Бертольц блокада была, куда меньшим злом, чем тюрьма для Домбровского или Солженицына, а тем более для Мандельштама. Да, что перечислять, надеюсь, историю литературы вы целиком еще не забыли.

— Нет.

— Вот и хорошо. Бертольц блокада подтолкнула. В творчестве. А значит, она не была такой уж чудовищной для нее. А для поэта любое событие это потрясение. У поэтов нервы как гитарные струны. А у поэтесс, наверное, как струны скрипки. Тонкие, с легким и немного шершавым звуком. Поэтому разделайтесь вы с этой блокадой.

— Я постараюсь.

<p>49</p>

Сначала кончились строфы, а потом иссякли строчки. Когда слова пришлось складывать, как кирпичики Татьяна поняла, что импульс закончился. И можно начать жить. На попутной машине она доехала до своего дома. Натан Яковлевич всучил ей карманный фонарь, сказав, что это сейчас самое главное для хождения по квартирам.

Дверь дома еле открывалась. Она громко и противно скрипела о наросший снизу лед.

Лестница была, конечно, не убрана, а в проеме застыл водопад нечистот. А ведь, осенью договорились, что ни кто не будет выливать все это на лестницу. Но тогда была другая жизнь.

Коля умер еще зимой. Она узнала об этом из бумажки, которой была опечатана дверь. На узком сером листке была цифра 17, 12,1941 и плохо вдавленная печать домкома.

Татьяна не сразу решилась вскрыть дверь. Она походила по дому пока не встретила живую старушку. Старушка выглядела как благообразный суслик, она бодро пообшила Татьяне, что их дом пережил за зиму четырех домкомов. Тот что главный сейчас наверное вернется со смены на заводе поздно вечером, а может, вернется завтра, а может.. и старушка развела руки. Впрочем, спохватилась она новый домком из парткомиссии, у него хороший паек и его возят домой на машине, поэтому должен жить.

Старушка смотрела на Татьяну:

— А вы в армии?

— А почему вы так решили? По полушубку?

— И по полушубку и выглядите хорошо.

— Нет, — покачала головой Татьяна, — я не в армии. Все так же на радио.

А на радио, — ответила старушка.

— А не скажите, — Татьяна запнулась, — как это случилось.

— Нет, конечно, — ответила старушка, — его нашли мертвого. Он несколько дней не выходил. Решил взломать дверь. Сами понимаете — холодно и запаха трупного нет. Сломали, значит, дверь. А он лежит на постели в одеяле с головой. Но весь ледяной. Он один из первых у нас умер. Мы и не знали, что тогда делать. Гробов ведь нет. А труповозка на углу останавливалась.

— Ясно, — тихо сказала Татьяна.

— Домком, тот первый. Он умер потом. Сказал, что не может он так лежать. Но у нас-то сил нет никаких. Одно осталось — уговорить тех с машины — труповозки. Там мужчины сильные, но все только за еду делают. Открыл тогда домком ваш буфет, а там сушки есть, хлеба немного. И даже банка сгущенки. Он как посмотрел то белый стал. Но сел за стол и все описал. Акт составил. Этот акт мы подписали. Очень он порядочный мужчина был, Яков Васильевич, оттого, наверное, и помер. Так значит, все это мужу вашему было уже не нужно, то взял он, то есть Яков Васильевич сушки ваши и пошел на угол к машине. Как она приехала, он договорился с мужчинами и привел их сюда. Они посмотрели на сгущенку и на мужа вашего и согласились. Но мы все хорошо сделали. Культурно. Завернули его в одеяло. Это сейчас скрюченных и грязных возят. А мы тогда еще его хорошо собрали. Взяли они его и вынесли к машине. А Яков Васильевич с ними шел. А как положили мужа вашего в машину, то он им отдал банку сгущенки. Так и уехала машина. А где его закопали, я вам не могу сказать.

Перейти на страницу:

Похожие книги