— У меня копанка теплая, даже клоп и тот, как в рубленой купецкой избе, разморенный, не шибко жалит.
Спустившись вниз по земляным ступеням, Тима очутился словно в пещере: так здесь было темно и душно. На самодельном столе слабо мерцал в плошке с салом тряпичный фитилек. Показывая рукой куда-то во мрак, Двухвостов заявил гостеприимно:
— На полатях положу вместе со своими парнишками.
Грамотные, арифметику в уме считают. А я, хошь и в ликбез хожу, а всё пальцы по привычке жму: задубели мозги, не поддаются. Ухов велит, когда задачки решаешь, руки перед ним на стол класть, в кулак зажатые. Так я и тут наловчился, давлю в ладошку ногтями и считаю умственно, но все равно через пальцы. Ухов у нас строгий. К чести коммунарской все приучивает, грозит: при социализме без грамоты, как при царе без паспорта, жить будет не дозволено. Вот и обламывает людей книгами.
Ничего, есть подходящие. На неделе «Овода» читали.
Только это не слепень таежный, а человек такое себе название выбрал. Иностранец. Русский разве себя так обидно прозывать стал бы? В остальном человек подходящий, храбро за революцию дрался. Но попался, казнили палачи. Ухов пояснил: словили его потому, что на пролетариат не оперся и на трудовое крестьянство. Конечно, не большевик, откуда ему знать, на кого облокачиваться?
А так бил буржуазию по совести. Бабы даже плакали при описании казни. Я-то ничего, стерпел. Как людей казнят, сам видал. Когда мы силком кабинетские земли захватывали, так нас казачишки и конвойные по-простому, без барабана и причастия, уложили в ряд на гумне брюхом на землю, чтобы, значит, глаз человечьих не видеть, и в спину штыками закалывали. Возьмет винтовку в обе руки — и, словно пешней, с размаху. Меня тоже закалывали, но, видать, солдат замаялся, пихнул в бок, а обратно не идет. Качал-качал, я уж ему совет — ногой, мол, упрись, тогда выдернешь. Нету ведь терпения, когда штык в тебе ворочают. Он молчит, а совету внял. Но второй раз не стал штык совать. Не то совсем из сил вышел, не то жалость проняла, я и сполз в солому, укрылся. Тем и выжил.
По случаю гостя жена Двухвостова напекла из гороховой муки шанежки с толченой черемухой. Поставив на стол миску с шанежками, она поклонилась Тиме и сказала нараспев:
— Кушайте на здоровье.
Но когда к столу подошли двухвостовские ребята Васятка и Лешка, такие же плечистые, как отец, и с такими же смеющимися голубыми глазами, и внимательно уставились на миску, Тима заметил, как сурово сузились брови у Двухвостова, и он сердито прикрикнул:
— Чего зенками заерзали, не сытые?
Тима решительно заявил:
— Я один не буду.
Двухвостов замахал руками, заволновался:
— Нельзя нам. Гостю шаньги можно, а нам нельзя.
Ну понимаешь, нельзя!
— Почему нельзя? Тут же на всех хватит.
— Не хватит, — твердо сказал Двухвостов. — На всех коммунарских не хватит. А нам отдельно от всех жрать совесть не позволяет. Ну, понял? Совесть!
— Значит, вы мне из последнего изготовили, да?
— Да не потому, — еще больше рассердился Двухвостов и спросил сурово: Ты куда приехал? В коммуну, где все общее. Общее, понятно? Значит, если жрать отдельно, — нарушение законов. А ты не коммунар, ты гость — тебе можно.
— Тогда я тоже один не стану есть, — твердо сказал Тима, отодвигая от себя глиняную миску с шаньгами.
— Козел с ушами, — с отчаянием воскликнул Двухвостов. — Ему про Якова, а он про всякого. — Обернувшись к жене, спросил: — Мука у тебя еще есть?
— Так ведь к пасхе берегу.
— Ладно, к пасхе. Значит, давай ставь квашню, заноЕО будешь печь ребята снесут по копанкам всем горяченьких, — и, повеселев, заявил бодро: — Вот! А то падеьал хочут с хвоста и все думал: чего кобыла брыкает. Скомандовал: — Садись, ребята, а ты, Мотря, потчуй юстя! — добавил счастливым голосом: — Горячие шаньги — генеральская, самая сладкая пища!
В закопченном ведре заварили вместо чая семена конского щавеля и пнлп густой бурый горячий настой из берестяных кружек.
Двухзостов говорил, держа кружку в руке:
— Обожаю чаек: с него тепло во всем теле, ровно как от баньки. Самовар, конечно, — машина, великое дело.
У нас в деревне до японской войны три самовара было, богато жили: один у попа, другой у учителя, а третий у лесника. Но он его не столько для себя держал, сколько для людей. За полтинник одалживал тем, у кого свадьба, похороны или еще по какому случаю большие гости. Копочно, залог оставлять приходилось, овцу или телушку.
Машина дорогая, — если спьяну помнут или еще какоенибудь повреждение, залог ему оставался. В ведре, конечно, чаи тоже ничего, но все-таки железом пахнет, а настоящий должен дух иметь свободный. На заварку для грудной пользы фиалковый корень идет, староверы больше баданом пользуются, а я клонюсь к березовой почке, когда она еще только проклевывается. Большой я любитель.