— Выводили заключённых из женской камеры до уборной и обратно. Одна из заключенных указывала рукой на советский самолёт и выкрикивала: «Наши голосок подают!». Рекомендую её примерно наказать.

— Ты мне Давиденко указаний не давай, а то я тебе последние зубы повышибаю, — ругнулся Соликовский. — Ладно, показывай мне провинившуюся…

Давиденко провёл Соликовского к женской камере и приоткрыл дверь. В тёмно-сером сумраке можно было разглядеть девушек; изуродованных, окровавленных — некоторые из них уже не могли двигаться.

— Вон та, — и Давиденко указал на Любу Шевцову.

— Блондинка что ли? — уточнил Соликовский.

— Так точно! — козырнул Давиденко.

— Хорошо, — кивнул Соликовский, и пошёл обратно в свой кабинет.

И вновь он раздражился. Он, конечно, собирался в очередной раз избить Любу, но при этом помнил указ пришедший из Ровеньковского гестапо: Шевцову сильно не уродовать — глаз не выкалывать, рук не пилить — её личностью советской радистки заинтересовались важные чины из немецкой разведки, её предполагали склонить к сотрудничеству…

* * *

После этих восхитительных, пусть и окружённых ужасом и холодом разговоров об искусстве и творчестве, о счастье для всех людей, и лёгкого и чарующего сна, когда души их возносились в небеса, Шура Дубровина и Майя Пегливанова были разбужены громким стуком.

Проснулись сразу, и увидели, что возле их кровати стоит мама Майи, и смотрит на девушек страдающими глазами; на её щеках видны были следы слёз — видно, что и ночью она не спала, а всё плакала, предчувствуя судьбу своей дочери.

И теперь мама говорила:

— Родненькие мои, а ведь это за вами пришли.

А грохот снаружи всё усиливался. Весь дом уже сотрясался от этих частых ударов; слышалась снаружи и ругань — полицаи требовали, чтобы немедленно открыли дверь.

Вот и настало это мгновенье. Теперь даже и странным казалось, что арест прежде казался чем-то ужасным. Теперь всякое волнение оставило девушек. Они быстро оделись, а потом Майя сказала маме, чтобы она открывала.

И вот полицаи, раздражённые долгим ожиданием, матерящиеся, дышащие смертным холодом, от которого пробирала дрожь, ворвались в дом. Начался совмещённый с грабежом обыск, а Шуру, Майю и мать Майи вытолкали на крыльцо, сказали, что поведут их в тюрьму.

И всю дорогу Шура и Майя шли, взявшись за руки, и даже улыбались тому приветливому алому свечению, которое выбивалось из узких проёмов между тучами.

Пришли в тюрьму. Там их должны были зарегистрировать, но, так как нужный для этой работы полицай завтракал, им пришлось ждать. Они стояли возле стены, а напротив них на стуле сидел какой-то толстяк, один из предателей Родины, шумно хрустел огурцом и глядел на них наглыми, лишёнными какой-либо мысли глазами…

Так протянулись долгих полчаса. Шура и Майя больше не видели сияния небес и не улыбались. А когда страшный, казалось не человеком порожденный вопль страдания, вырвался из недр темницы — подруги крепче взялись за руки…

Наконец, вошёл полицай, который регистрировал арестованных, а вместе только что пришедший на работу сонный, страдающий от похмелья Захаров. Он мельком взглянул на Майю и Шуру и спросил:

— Кто такие?

Ему было доложено:

— Пегливанова и…

Захаров обратился к Шуре:

— Ты кто такая?

— Александра Дубровина, — громко и с презрительной интонацией ответила Шура.

— Находилась в одном помещении с комсомолкой Пегливановой, — доложил один из проводивших их арест полицаев.

Захаров быстро перелистал списки комсомольцев, подлежащих аресту, и, так как буквы расползались перед его осоловелыми глазами, да и вообще, не шибко он умел читать — ему показалось, что Дубровина не была внесена в этот список.

— Да что вы арестовывайте всякую…?! — закричал он, источая во все стороны сильнейший запах перегара. — Выкиньте её вон, и мамашу этой Пеливановой тоже взашей гоните; у нас и так уже все камеры переполнены! Куда этих то девать?!

Один из полицаев толкнул Майю к столу для регистрации; а два других потащили Шуру и маму Майи к выходу, так что те, не успели опомниться, как оказались на улице. Ворота захлопнулись за их спинами…

А их уже окружили женщины — матери и сёстры арестованных молодогвардейцев. Спрашивали, не слышали ли они что-нибудь об их родных, не видели ли их…

И Шура Дубровина узнала родственников многих из её бывших учеников: здесь была и мама и сестра Ули Громовой, и мама и братик маленький Нины Минаевой, но её взгляд остановился на невысокой женщине в тёмном платочке, которая стояла посреди этой плачущей толпы, недвижимая и страшная в своём горе…

* * *

То была Прасковья Титовна Бондарёва. В первых числах января арестовали её старшего сына — молодогвардейца Василия Бондарёва. Никаких вестей не доходило от любимого сына, и Прасковья Титовна часами простаивала на морозе возле тюремных ворот. Порой целыми часами доносилась из-за этих ворот бравурная музыка, которую изверги включали на полную громкость, чтобы заглушить вопли истязуемых, но порой и через эту музыку прорывались страшные, нечеловеческие вопли. И иногда от таких воплей хваталась за сердце Праскофья Титовна — ей всё казалось, что это кричит её Васенька.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги