Солнышко пригревало все сильнее, Алеша и Миша несколько суток подряд провели в темноте и сырости лаборатории и сейчас кряхтели от наслаждения, предоставляя солнцу «проутюживать», как говорил Алеша, их кожу. Зной увеличивался. Ветер, порою налетавший с моря, точно ласковой прохладной рукой проводил по разгоряченному телу. Разговоры замерли. После долгого молчания Алеша спросил:
— Ты что, вчера из Питера письмо получил?
— Угу, — не поднимая головы, сонно пробурчал Миша, он грел спину, уткнув лицо в песок.
— Ну, и как там, в Питере? — стараясь попасть в тон Мише, безразлично-сонно спросил Алеша.
— А разве тебе из Питера не пишут? — И Миша повернул к другу лицо. На щеках его и на носу налипли песчинки, но прищуренные глаза смотрели насмешливо и с интересом.
— Нет, Ольга мне не пишет, — ответил Алеша. Голос был грустен, и даже в самой позе, в том, как лежала на сгибе локтя русая Алешина голова, чувствовалось, что он опечален. — Отправил ей два письма, а сколько открыток — и не счесть; помнишь, когда ехали, с каждой станции посылал. И ничего.
— Значит, обиделась, — подумав, сказал Миша.
— За что? Я и сам чувствую: обиделась. А за что?
Миша долго ничего не отвечал. Потом вдруг гибко вскочил и сел по-татарски, подогнув под себя ноги.
— А ты все-таки руки и сердца так ей и не предложил? — спросил Миша.
— То есть как?
— А очень просто. Я ведь ваших отношений не знаю, но если ты канителился с девушкой несколько недель, а потом уехал, не сказав ей самого главного, значит ты пижон.
— Я пижон?
— Не знаю. Я говорю «если»… Это условное наклонение, на него обижаться никак нельзя.
— О чем ей говорить, она все знает!
— Так. Значит, о руке и сердце речи не было? Ну и выходит, что пижон.
— Ты бы, чем шутить и насмехаться, посоветовал, как быть. Разве могу я, не имея никакого положения и установленного заработка, предлагать Ольге Яковлевне совершить такой шаг?
— Какой шаг?
— Ну, замужество.
— Так вот что я тебе скажу: то, что ты сказал, — это не только пижонство, но еще и пошлость. У тебя ясная голова, золотые руки… Чего тебе еще надо? «Грядущие годы таятся во мгле, но вижу твой жребий на светлом челе…»
— Вот ты опять шутишь! Нет, я вижу ты не понимаешь…
— Погоди-ка минутку, — сказал вдруг тревожно Миша. — Что это такое?
Волны грохота и шума, доносившиеся снизу с промыслов, во время этого разговора утеряли свой мерно-успокоительный характер. Резкий и угрожающий вой вдруг раздался где-то совсем близко. Оба друга сразу подняли головы. Казалось, что все было по-прежнему: голые, обсыпающиеся холмы, вышки, трубы и дым, рождаемый ими. Этот вой звучал тем более внушительно, что он постепенно как бы тушил прочие шумы и грохоты. Алеша своим острым взглядом нашел серое здание котельной с большой трубой и маленьким гудком. Именно там вместе с белым паром рождался этот непрерывающийся звук. Постепенно к нему присоединились другие зычные звуки: басовитый рев, пронзительное гудение. В каждом из этих звуков не было ничего устрашающего — так гудят и ревут при начале и конце работы гудки и сирены каждого предприятия: и могучего завода, и маленькой мастерской. Но начало и конец работ на разных предприятиях отнюдь не совпадают, а сейчас слитно ревел весь заводской, весь промысловый Баку.
— Смотри, уходят, — сказал Миша, показывая на ближнюю вышку: оттуда вниз по склону спускались вереницей черные фигурки людей.
— Не только здесь, повсюду уходят, — ответил Алеша. — Гляди вон туда и туда.
Повсюду в одиночку и группами шли люди, встречались, разговаривали. Сверху видно было, как они сбиваются в кучки.
— Забастовка! — сказал Алеша, и странно было Мише слышать восторг в речи своего обычно такого спокойного товарища. — Эх, ни одной пластинки свободной нету, вот заснять — что за панорама получилась бы! Подумай только: начало забастовки — какая картина!
В это утро Алым, уходя на работу, сказал Наурузу:
— Придет сюда Кази-Мамед. Будешь делать так, как он прикажет.
Не прошло и двадцати минут после ухода Алыма, Кази-Мамед вошел в подвал. С ним было еще двое.
— Ну, Науруз, настал твой день, новый день! — Видно было, что Кази-Мамед хотел пошутить, но волнение сказывалось в выражении глаз и в чертах его бледного лица, оттененного черными усиками и бачками.
Один из пришедших, усаживаясь рядом с Наурузом, по-приятельски толкнул его локтем в бок, и Науруз с радостью признал в нем того тоненького армянина Гургена, которого — так, кажется, давно это было! — привел он к гробнице, где поджидал Александр с заветными тюками. Гурген тогда увел с собой Александра. И Науруз шепотом спросил сейчас:
— Где Александр?
Гурген нахмурился, сделал серьезное лицо и махнул рукой, что значило: далеко!
Второй спутник Кази-Мамеда был незнаком Наурузу. Невысокого роста крепыш в тюбетейке и холщовой рубахе. Звали его Эйюб. Круглое лицо Эйюба выражало откровенное волнение, готовность выполнить, что прикажут — все эти чувства обращены к Кази-Мамеду, который неторопливо растолковывал по-азербайджански, порою поясняя для Науруза по-русски: