— Ах, попался бы он мне в руки, этот барич! За них, за тех, что в золотых погонах по улицам на рысаках катались, мамзелей расфуфыренных тискали, я всю черную работу делал, в грязи, в крови руки мыл. А они — помыкают, презирают!..
Облизывая языком пересыхающие губы, Лаптев вновь бросил на Верховского озлобленный взгляд.
— Я за сынка болею! С тех питерских пор… живу оглядываясь: жду удара. Сколько нашего брата рабочие, раскусив, приканчивают как собак! Каждую минуту жди — просвистит камень или пуля, а то и веревка обовьется вокруг шеи. Легко мне?
— Дело не в вас, — отозвался на вопрос Верховский, — а в том, как реагировал ваш сын на слова кадета.
— Сынок сначала онемел, а потом бросился на него, выхватил из ножен свой кинжальчик, ткнул им обидчика, кричит: «Возьми свои слова обратно, мерзавец!» Еле-еле его оттащили. Рана у того пустомели оказалась пустяковая — чуть проткнул кожу. Он тоже рвется к моему сынку и одно твердит, свиненок: «Не возьму обратно слов! Не возьму! Спроси лучше папашу Лаптева, какими делами он занимается…»
Слушаю я сынка, и искры у меня из глаз сыплются. Шутка ли, за одиннадцать тысяч верст уехал, забыть все думал, по-новому жить, а тут все открылось… Пойдет теперь мое имя. Рабочие, большевики, даром что в подполье сидят, узнают обо мне — разыщут, уничтожат.
«Что мне делать, отец? Как заставить его отказаться от своих слов? Как он смел так нагло врать?! Клеветник!» — говорит мне сынок. Я стою около него неживой. Он глянул на меня и… все понял. «Так… это… правда? Лаптев! Правда?» — страшно так крикнул он.
Я молчу. Сорвался он с кровати, кинулся в переднюю, схватил шинельку — и был таков.
«Зачем ты опять за эти дела взялся, Тимофей Васильевич? Как я тебя просила… — Стоит в дверях жена, за косяк держится рукой, а другую в кулачок сжала и в грудь себя бьет. — Зачем? Зачем? На что польстился? Пожадничал? Сгубил сына. Он теперь кровью с себя стыд снимет. Или на твою дорогу станет — людей губить! Останусь я без мужа и сына! Уйду от тебя!..»
Вот с тех пор я словно в аду киплю. Дома житья нет: как нахлебник живу. Жена молчит, ходит тихая-претихая. Идет мимо меня, словно я не человек, не муж ей, а камень на сердце. Я домом, семьей живу. Для них бился. Я за сына как болею. Думал, в люди его выведу, в руки клад дам богатый — живи, сын, как отцу и не снилось: без страха, без оглядки живи! И не знай, не ведай, какой ценой все добыто.
Революция, окаянная, все мои планы перевернула. Вот и взялся я опять, согласился на приказ атамана разыскивать этих… жизнь мою порушивших. Поймать бы мне их только! — заскрипел зубами Лаптев. — Доведу дело до конца и опять в бега подамся. Навсегда брошу — такой зарок дал. Уеду в низовья Амура, в деревню глухую. Буду там рыбачить, хозяйствовать.
— А что, собственно, заставляет вас заниматься этим делом? — недоумевая, спросил Верховский.
— Втянулся я уже, не могу сейчас бросить. Чую кое-какой след и не могу оторваться, так и тянет распутать клубок, — виновато признался Лаптев. — Выучка собачья такая. Да и куда двинешься? Сынок учится. Кончит, тогда руки у меня будут развязаны.
— Он… смирился с вашей… профессией? Как все это у вас утряслось? — спросил Верховский.
Обесцвеченные солнцем усы Лаптева дрогнули и жалко опустились. В беспокойных белесых глазах — тоска и смятение.
— Не пойму я его. В учебу ударился. От всех отшатнулся. Рассказывал мне однокашник его… Подошел сынок — через несколько дней после этой истории — к свиненку, который упрекнул моими делами, и громко, нарочно так, чтобы все слышали, говорит: «Вы были правы, Пискунов! Спасибо! Предупредили меня о деятельности Лаптева. Я думаю, вы поверите моему слову, что я не знал этого? Лаптев скрывал от меня… профессию».
С тех пор нет у меня сына. Заходит изредка к нам. Сидит около матери, руки ее гладит. Молчат больше оба. Я как-то не вытерпел. Слышу, идет у них разговор. Я шлепанцы снял, на цыпочках к дверям подошел, ухом приник. Сердце у меня бьет от страха: боюсь, услышат меня.
«Кончу, мама! Дотерплю, домучаюсь, — говорит он ей, — и увезу тебя. Уедем куда глаза глядят, только бы никогда в жизни его не видеть!..»
Я стою трясусь, будто лютым холодом меня прохватило. Повернулся, на цыпочках к себе побрел. Все у меня рушится. Жена и сын от меня отпали. Навсегда. Думал жалостью их взять — заботу о них усилил. Не приняли. Жена совсем как тень сквозная стала. Вижу — куском моим брезгует. Ест — лишь бы ноги держали. А сын копейки не берет. Худой стал, прозрачный, насквозь светится. «Возьми, сынок, богом прошу, возьми у меня деньги…»
Сын медленно головой покачал и отвечает мне: «Лаптев, ничего и никогда я от вас не возьму…»
Так и живем с тех пор. Я за ними, как сыщик, слежу, — тайком от меня не скрылись бы. Банкрот я тогда, круглый банкрот! Все надеюсь — время возьмет, уломается, уходится сын… Нет! Не простят! Жена у меня как алмаз твердая, даром что тихая. И сынок в нее…