Село пьяно и надрывно плакало, бурлило. Гармонисты в прощальной тоске разбивали о причал гармони. Избы давились звоном разбиваемых стекол. Истошно ревели бабы и ребятишки.
Мобилизованные мужики и парни с огромными мешками за плечами, с самодельными сундучишками в руках остервенело лезли на казенный катер, отправлявшийся в Хабаровск.
Припечалился гармонист, терзая гармошкино сердце:
Одинокая заброшенная девка орала ему в ответ:
В плачущей, гомонящей толпе провожающих стояла и Алена Смирнова. Не могла усидеть дома, когда тосковало и печалилось все село, да и хотела пожелать всего доброго верному другу Семену Костину. Вот он стоит на палубе пригорюнившись. Глаз не сводят с него Марфа и Никанор. Ни жива ни мертва, еле стоит на ногах Варвара. Чем им может помочь Алена? Может, в последний раз видят они дорогого им человека. Словом тут не поможешь. И, против своей воли, она чувствует себя счастливой. Отца, хотя был он еще по годам призывного возраста, спасли от военной службы застарелый ревматизм и грыжа в паху. Не взяли в армию и Василя: врачи признали, что слаб здоровьем. «Батюшки-светы! Счастье-то какое, что моих не тронули!»
Семен повел было чистую, раздумчивую мелодию:
И резко оборвал пение, размахнулся, бросил гармонь на берег.
— Жди, Варвара!
— Ох! Буду, буду ждать, Сема! Семушка!..
Рыдали, обмирали бабы.
— Кормилец ты наш!
— Сыночек!
Под стон и плач жен, матерей, сестер, детей катер медленно отошел от пристани и, набирая ход, стал спускаться к Хабаровску.
Темнореченцев ударила как обухом по голове тяжелая новость: забрили голову единственному сыну бабы Палаги.
— Не по закону! Пиши протест, Палага!
— Самому генералу-губернатору пиши!
Бросилась Палага в Хабаровск искать правду; кидали ее, как мяч, от одного чинодрала к другому; мычат они все что-то невнятное, мычат, а не телятся. Одно ясно — закон не для всех писан! За бабой Палагой грехи вольнодумные, вот и нашли способ отомстить неуемной бунтарке те, кто держал ее под неусыпным надзором. Не простили ей ни Иннокентия, ни креста, ни заступы хабаровских женщин — матерей ссыльных политических студентов, ни листовок!
Недреманное око следило за своей жертвой. Без тяжелой руки генерал-губернатора тут, конечно, не обошлось: пойди, крестьянка-поденщица, повивальная бабка, посудись с ним, потопай старыми, отечными ногами по канцеляриям, погляди на бездушных, отменно вежливых, подтянутых господ, на их брезгливые лица: «Вот еще привязалась, старая карга!» — послушай их каменные голоса:
— Ничего нового, к сожалению, сообщить не могу. Вернуть его из действующей армии невозможно.
— Невозможно!!
— Невозможно!!!
Опять, как после гибели Иннокентия, преследовало ее слово:
— Невозможно!
Каменные сердца. Каменные люди, а взгляда испепеляющих глаз Палаги не выносили: отворачивались, елозили на сиденьях, вбирали в плечи голову, покорно выносили проклятия матери.
— Убийцы проклятые! Нарочно сынка моего без обучения, без подготовки на передовые позиции сплавили, на пушечное мясо… Будет суд! Достигнут и вас наши муки. Убийцы!..
Умерла неизменная защитница бабы Палаги, незабвенная Наталья Владимировна Лебедева, а Марья Ивановна Яницына и рада бы помочь, да сама малограмотна. С десяток негодующих заявлений написал Сергей Петрович — и от своего имени, и от имени Палаги, — но будто воды в рот набрали власти, не пришло ни одного ответа. Война. Неразбериха. Все спишется.
— Да, конечно, самая дикая расправа, — подтвердил подозрения Аксеновой Сергей Петрович. — Крепко вы насолили им, вот и мстят…
В самом центре Темной речки стоял громоздкий, нелепый дом братьев Жевайкиных. В нем по старому обычаю — не отделяясь от отца и матери — жили-поживали шесть братьев с женами и превеликим множеством ребятишек. С приростом семейства дружные братья лепили и лепили к старому, вековечному отцовскому дому новые комнатушки, и с каждой пристройкой дом становился все более нескладным и громоздким.
Жевайкинский дом умело вели старики: взрослые работали, женщины по очереди наводили порядок в больших хоромах; под приглядом свекрови снохи каждый вечер заводили в большой деревянной бадье тесто — пудовый мешок муки шел на одну квашню!
В доме всегда людно, шумно: тут и смех и драка — грех, не без этого, — ребятня, мелюзга! — и песня, и балалайка, и серьезный разговор. За сто шагов слышно «жевайкинский дом»!