«Вот уж не ожидал я этого от вас, — удивленно и укоризненно сказал я ему. — Скажите спасибо Елене Дмитриевне, что она вас ко мне привела. Всегда и все надо делать открыто, начистоту и не таить черных дум. Почему это вам в голову взбрело? Я очень люблю Аленушку, это верно, но это любовь друга, товарища, человека ей преданного и во многом ей обязанного. Она мне много добра сделала. Разве можно забыть? А в таком великом деле, как любовь, уж поверьте, Василий Митрофанович, ни я, ни Аленушка не действовали бы в прятки — таясь, трясясь, мельча чувство. Мы не убоялись бы ни вашего ярого гнева, ни ревности, ни злобы, ни пересудов. При взаимной любви нас ничто бы не остановило. Не правда ли, Елена Дмитриевна? Я же знаю вас хорошо. Поймите это, Василь. Плохо же вы знаете и цените жену…»
Заметила Алена: хоть и повеселел с той поры Василь, но все тоскует, все к ней присматривается. Надо сказать, у нее еще сердце на него не перекипело и разговоров с ним она не заводила. А его это томило, мучило. Правда, с того времени не стало ей никакой препоны от мужа на собрания ходить, не застил он ей свет, не мешал учиться. Да и сам с Лебедевым прежнюю дружбу свел и уму-разуму набирался от богатого знаниями и щедрого на их отдачу человека…
— Да, невесело ей живется, — задумчиво сказал Вадим. — Я заметил, что ее часто обижали…
Лебедев взял с кровати альбом, достал портрет Надежды Андреевны и продолжал свою исповедь:
— Меня спасают сельсоветские дела, благо им несть числа, собрания, школа, поездки по деревням. Я хитрю: не остаюсь один на один с собой, ухожу от тоски и безысходности. Казалось мне, что все преодолел, а вот сегодня внезапно сдал: посмотрел на Аленушку — наши судьбы в чем-то сходны, — вижу, несчастна и очень одинока… и все на меня навалилось снова! Солнце ты мое, Надежда Андреевна! — сказал он и, положив портрет в альбом, с силой захлопнул его, будто ставил на чем-то точку.
Из альбома выскочила и упала на пол небольшая бумажка.
Вадим поднял ее. На небрежном клочке бумаги — строгое, гордо-застенчивое лицо Алены; под низко наброшенной на лоб шалюшкой горячие темные глаза. Такой, именно такой запечатлела ее его память! «Алена я, Смирнова».
Яницын не выпускал из рук рисунка.
— А почему ты назвал их своеобычной троицей? — без всякой связи с предыдущим разговором спросил он.
— Ты… о Смирновых и Силантии? — задумчиво протянул Сергей Петрович. — Они неразлучны: Алена, Василь и Силантий. Теперь я занимаюсь со всеми. Не мог отказать: все мозговитые, удивительно жадные к знаниям. Силантия крестьяне зовут «мужик — ума палата». Работая с ними, я сам ежечасно обогащаюсь от них, — самобытные, пытливые, много повидавшие, пережившие. И заниматься с ними одно наслаждение — так остро и своеобычно они все оценивают, осмысливают. Василь поостыл, но мрачен, хотя, кажется, убедился, что его Алена смотрит на меня скорее как на святого, чем на мужчину, и что я в этих делах робок и никаких тонких подходов не знаю. Но что-то его гнетет. Что это у тебя в руках?
Вадим, подавая ему карандашный набросок, сказал:
— Алена Смирнова… Она действительно красавица… Твои альбомные зарисовки — удача художника: так мастерски ты схватил суть характера Надежды Андреевны, большого и сильного, спокойного и волевого… И не обижай меня, Сережа, подари мне на память самый скромный набросок…
И случилось чудо из чудес!
Сергей Петрович отдал Вадиму маленький листок — из-под надвинутой на лоб белой шали глядят милые очи…
Яницын неторопливо спрятал в записную книжку бесценный дар друга, усмехнулся: «А пальцы дрожат… будто кур воровал. Попал, попал ты, Вадим, в сети!»
Друзья сидели молча, погруженные в сокровенное. Вадим опять слышал тихий голос: «Алена я, Смирнова», — и знал уже, знал твердо, что глубоко, безнадежно несчастен: полюбил безответно и горько, полюбил с первого взгляда еще недавно, еще несколько часов назад, неизвестную ему женщину. Смешно? Не поверил, ни за что не поверил бы, если кто-нибудь рассказал о подобном! Расхохотался бы и сказал: «Блажь! С овса на солому перевести жеребца — и сразу вся дурь соскочит!» Ох! Не блажь, не дурь, а сама пречистая дева Любовь пришла к тебе, Вадим! И, боясь взглянуть на Сергея, боясь выдать свою растерянность, близкую к отчаянию, — нашел и потерял! — Вадим сказал, глядя в окно:
— Утомили мы тебя. Ты полежи, отдохни, а я пойду малость поброжу по тайге…
На другой день Лебедев был еще слаб, его лихорадило, и он опять отменил занятия в школе. Он порывался встать после завтрака: «Дела в сельсовете не могут ждать, пока я поправлюсь…» — но Яницын не внял ему:
— Лежи, лежи! Я тебе, друже мой милый, и сегодня встать не позволю. Дела от тебя никуда не уйдут… Валерия свет Михайловна! Ты уже опять нос в книжку уткнула? Оторвись на минутку. Перестелим Сергею Петровичу постель, уложим его поудобнее, все за ночь сбил… — Он опекал учителя, как преданная сиделка.
— Сережа! Я тебя еще не во все посвятил, — сказал Яницын вечером Лебедеву. — Все народ, посторонние…
— А что такое? — спросил учитель.