Автор прощался с Россией таким примерно манером: прощай, страна, где духовность измеряется квадратными километрами! Я хотел написать ему, что духовность нигде, и в России в том числе, не измеряется материальными параметрами, но, напротив, умением пренебречь материальным ради каких-то прекрасных грез, однако сразу же представил его ответ: «Но это же шутка!»; потом представил свой ответ: «Как бы вам понравилась такая шутка: здравствуй, страна, где духовность измеряют шекелями?» – и понял, что сам принимаю столкновение интересов за столкновение мнений. И смолчал – шутки над русской духовностью задевают все-таки немногих. А вот когда он назвал жизнь в Советском Союзе жизнью в страхе и убожестве, мне уже захотелось защитить и тех моих соотечественников, чья жизнь и прежде, и теперь представляется мне красивой и значительной. Однако вступаться за русских перед евреем означало бы навлечь на себя подозрение в прислуживании «хозяевам страны» пришлось писать исключительно о себе: я не помню ни одного дня в своей жизни, проведенного в страхе и убожестве; в отчаянии – да, бывало, и не раз, в убожестве – никогда. Так что не будем обобщать. (Не лучше ль на себя оборотиться? Не лучше: кающийся интеллигент сменился интеллигентом бичующим.)
Милейший автор и ответил милейшим образом: я же пишу только о себе, а если у вас было иначе, пожалуйста, поделитесь опытом. Я не стал придираться, что сам он в своей повести отнюдь не выглядит перепуганным и убогим, скорее, наоборот, смелым и находчивым, – я попытался и впрямь задуматься, как же мне самому-то в советское время удавалось выстраивать экзистенциальную защиту? Впрочем, кто я такой, чтобы приводить себя в пример, может быть, я настолько жалкая и ничтожная личность, что даже и не осознавал своей забитости и убожества, – я ведь и сейчас такой раб и трус, что плохую страну, где меня не убивают, предпочитаю хорошей, где надо мной и моей семьей висит на глазах тяжелеющий дамоклов меч, и более того, плохую страну, где востребованы мои дарования, предпочитаю хорошей, где я пустое место, лузер, не владеющий языком хозяев. Так что обо мне пока забудем. Но, скажем, мараны, тайно исповедовавшие иудаизм, невзирая на смертельную опасность для себя и своих семей, – они были трусами и приспособленцами или героями? Или мои родители, над которыми после отцовской лагерной пятилетки годами висела возможность повторного ареста, – теперь-то я понимаю, в каком напряжении они жили, но напряжение и страх – разные вещи, они всегда оставались жизнерадостными, увлеченными и уважаемыми людьми, и все их друзья были таковы же. Бывшие зэки и ссыльные, загнанные в наш утопающий в щебенке шахтерский поселок среди казахстанского мелкосопочника, были настолько образованнее и красивее местного начальства, что я невольно воспринимал их как некий тайный орден и гордился, что я хотя бы через отца тоже к нему принадлежу. А уж выглядели они ничуть не более запуганными, чем шахтерская и шоферская братия, которая могла кого угодно послать куда угодно, – горстка начальства в шляпах и «польтах» без крайней нужды и не приближалась к народным массам в «куфайках» и кепках. Собственно, только начальники у нас и казались запуганными – неумеренно озабоченными, надутыми… А вчерашние ссыльные скорее отличались обостренным чувством собственного достоинства – оно и служило экзистенциальной защитой, помогавшей им выстоять в обрушившейся на них беде.
И впоследствии, когда государство обращалось ко мне недобрым своим ликом, необходимость устоять я воспринимал еще и как долг перед своим орденом и, если мне это удавалось, ощущал гордость, а не страх. Так что чувства всех Мосек мне более чем понятны: вступая в противостояние с государством или народом, ты и сам вырастаешь до масштабов государства и народа. Только в своих глазах, разумеется, – противники тебя как не замечали, так и не будут замечать, даже если приставят к тебе какого-нибудь попку с берданкой. И мои невольные учителя, все эти аристократические парии, – этот малый народ на склоки с попками никогда не разменивался, они, как и мараны, стремились сберечь угли своей веры и передать их детям, а заодно и всем, кому удастся (вот это были настоящие миссионеры). Они слишком хорошо знали себе цену, чтобы тратиться на стычки с конвойными. И все их дети выросли порядочными, образованными, а потому и антисоветски настроенными людьми. Мне тоже как-то само собой было ясно, что мой долг не растранжирить, а сберечь и приумножить переданное мне наследие, и для этого прежде всего требовалось вступить в борьбу с тиранией собственного невежества.