А еще я с кентовался с болеро. Валерка Косяков (ох, и фамилия). Его на тюряге сразу Косяком окрестили. Сидит за кражу — по пьянке у друга ковер спер. Ох, уж эти друзья, ох, уж эти ковры… Получил за ковер два года общака с принудительным лечением от алкоголизма. Следственную хату прошел нормально, а тут, еще до меня, все тот же Грузин, малолетка в кепке, предъявить пытался. Мол, скакал на сцене, в трико в обтяжку, значит, пидар потенциальный. Косяк пытался ему объяснить, мол, он простой мужик и в жулики не лезет, и лет ему тридцать, как за такую работу можно предъявлять, непонятно. Так можно предъявить и слесарю. Ничего не понимает бестолковый малолетка. А Пират с кентами только улыбается и посмеивается, из своего блатного угла глядя, как действие развернется… Утомился Валерка, да махнул ногой. Как на сцене махал. И. малолетке в челюсть. И выбил. Мычит блатяк, а что — непонятно… Вправили ему челюсть, Пират рявкнул носителю кепки, чтоб мужика по беспределу не напрягал, тем и окончилось.
Я и понравился Косяку тем, что на блатяка этого, Грузина, полкана спустил, не дал на себя наехать. Скентовались мы в двух и травим целыми днями. Я ему про бродяжничества наши, и он про работу в театрах да в варьете. А еще я ему радость сделал: я ж с Омска, а в Омске хиппи в музкомедии кучковались, и я там терся, а он в 1972 году один сезон в омской музкомедии отплясал. И всех я там знаю и помню. Косяку радость, как родственника встретил.
Прожил я в этой хате с неделю, прислали мне приговор. Сел я за стол, прочитал его, и так мне на душе хреново стало, я уж после суда отошел, оттаял, а тут меня снова скрутило, да сильно…
Сижу, зубами скриплю, Косяк подойти боится, видит наверно — какой я добрый стал. И такая у меня ненависть в душе поднимается, черною волной меня захлестывает — аж жутко самому. Убью кого-нибудь сейчас, пусть только подвернется под руку горячую. Ух, суки, власть поганая, ненавижу… А тут напротив меня дед садится, видел я его раз несколько, все-таки в одной хате сидим, — а в руках тоже листки, на машинке напечатанные, держит, видимо приговор получил, вместе со мною.
Смотрю я на него мутным от злобы взглядом, а он не ведется, видно от старости с ума выжил или нюх потерял. Ну, дед, я тебе сейчас такое устрою, так рявкну, так отчешу, свет белый не мил станет…
А дед листки свои поганые, мне под нос сует, тычет, чего-то от меня хочет. И что ему старому хрену от меня злобного надо?! Непонятно. Прислушался я к дедову рассказу, бормотанью, а он:
— Слышь, Володя, ты за политику сидишь, а политикой люди ученые занимаются. А я и письмо складно написать не могу, два класса у меня и те давно кончал, еще до войны…. Ты б помог мне, Володя, я б тебе век благодарен был, богу б молил да и тут из магазина чего-нибудь купил. Хошь конфеток, хошь пряничков… А, Володя, подмогни сынок, старому…
И листки мне свои, приговор свой сует. А я на речь его бесхитростную злиться уже не могу, уходит злоба, только осадок остается. Взял я его приговор, читаю. И таким мне пустяковым собственный приговор показался после его странного да глупого. Гляжу на деда и шизею: неужели абсурд в стране этой, где я родился и девятнадцать лет прожил, до такой степени дошел! Абсурд! Страна абсурда… Ну, власть поганая!
И снова меня злоба захлестнула, но не мутная и не за себя— шальная злоба за деда, за жизнь его исковерканную, коммунистами растоптанную. И сама рука к ручке шариковой потянулась да к бумаге чистой, что корпусняк на кассационную жалобу выдал…
А дед свое все гнет, все рассказывает:
— Судимый во всей деревне я один, восемнадцать годков отсидел, как спер в колхозе ведро угля, килограмм восемь, так и дали мне десять лет по указу от 27 декабря, а в приговоре по-страшному написали: мол, украл восемь килограмм стати… — тьфу, старагического…
— Стратегического, — машинально поправляю я, а рука уже сама пишет-выплескивает мою злобу на бумагу.
Во-во, его самого, этого сырья, а уж в лагере я добавку получил, за трактор сломанный, как вредитель, освободился я аж в пятьдесят седьмом году, сосед у меня грамотный и написал мне бумагу в Верховный Совет… И в шестьдесят втором помиловали меня за трактор, мол, незаконно, а за уголь этот так и промолчали.. И дожил я до 78, в колхозе работал и пенсию уже получать стал, мало только, я ж с 3-го года родом, а тут такое случилось, вот меня и Кешка, непутевый участковый наш, ты про участкового обязательно напиши, так вот Кешка и посадил. Так говорит, стервец, окромя тебя некому, один ты из всей деревни зека, тебе и в тюрьму идти, еще и смеялся, паршивец, мол, тебе привычно… А дело-то стыдное, хорошо, что сынки понимают, что не виновен я, только смеются…
И я понимаю, что дали деду двенадцать лет только потому, что власть поганая, судья сволочь, Кешка сука и все менты гады!
Написав, прерываю нескончаемый монолог деда: