Так и делаю. Ну и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно. Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:
— Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!
И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох, и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк… Не знаю, не видел через дверь, только слышно было — матерился жутко. Но санитаров вызвал. Я их сразу предупредил — идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть…
Вот я и на кресте. Как всегда помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин — в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь — малина. Хорошо советскому зеку на кресте. Благодать. Немного зеку для счастья надо — не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.
Одно плохо, жизнь у зека, как одежда на особом — полосатая. Темная полоса, светлая полоса, темная, светлая… Так и жизнь — то хорошо, то плохо, то колбаска, то трюм… Видимо, чтобы от однообразия не страдал, от обыденности. Чтобы не приедалась сытость и тепло, чтобы ценил. Вот и ценю.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Отлежал я на кресте всего два дня. Мыло вышло, и здоров. Диетой подправился, на бельишке белом повалялся и все. Кончилась светлая полоса, наступила не темная, а такая — серая.
С креста меня на корпус, вещички забрать. Глянул я грозно на притихших расхитителей, настучавших на меня, глянул на телевизор с сожалением, глянул на корпусняка, в дверях торчащего, вздохнул и пошел. Туда, куда повели.
А повели меня вниз. На подвал. Матрац и прочее сдать. Неужели на зону? Все сдал, расписался и на вокзал, поезд свой ждать…
На вокзале том, как всегда, плюнуть некуда. Столько народу напихано, ужас. И малолетки в зековской робе, и подследственные с КПЗ, из своих райцентров. И с тюрем других, районных — Шахты, Батайск, Сальск. И с зон, с одной на другую, из одной области на другую. И с зоны на крытую, и наоборот… Столпотворение всеросийско-союзное — подняли Россию пинками, погрузили в Столыпины и повезли. Куда — хрен его знает! Кого — всех подряд. И правых, и виноватых… Едет Россия, едет. Плачет и смеется, обжирается и с голода подыхает. Бьют ее, обманывают, насилуют, режут, грабят, обдирают…
А она все терпит. А долго ли еще терпеть будет — никто не знает. Россия, русский народ терпеливый. Но когда кончится терпение — страшен бунт народный. Это А. С. Пушкин сказал. Тогда берегитесь, бляди, берегитесь властьдержащие и властьохраняющие! Берегитесь, суки, ой, берегитесь! А пока терпение еще есть…
Посередине вокзала живописная группа в полосатых робах, бороды до глаз. С Кавказа на дальняк едут, на особый-полосатый. Особо опасные рецидивисты, как говорит советский суд. Статья 24 прим. Вид жуткий, как у разбойников, как у каторжан. Жмется по сторонам первая ходка, страшно ей и жутко.
А блатяки пообтертей, жизнью битые, строгач, наоборот, к ним ближе. Ведь авторитет как светом от солнца отраженным и жулье поплоше осветит, озарит.
— Слышь, братва, — с ходу, только войдя на вокзал, включается в базар блатяк:
— Куда этап? —
— На дальняк, дорогой, на Колыму, — степенно отвечает полосатая, как тигры, братва.
— В чем нехватка, только скажите, мигом соберем!
— Да все вроде есть, — играют в умеренность тигры с Кавказа.
— Так вам далеко ехать, много надо…
И трещат сидора, и дербанится хавка, шмотки, чай, курево, деньги. Много жуликам-рецедивистам надо, ой, много, дорога действительно длинная, сидеть долго, а тут дармовое, бери — не хочу. И берут, раз сами отдают. А попробуй не отдай:
— Ты че, не арестант, у тебя все забрать или сам поделишься?
— Ты че, черт, в натуре, нюх потерял?!
— Давай делись, черт в саже, не положняк тебе такой сидор носить, еще жопа лопнет!
И хохочет братва, и криво улыбается поделившийся, и надменно усмехаются тигры в полосатом, царственно принимая подношения, дань да подарки.
Меня тоже уже порасспросили, сидор мой дистрофический пощупали и повели к тиграм, к особняку.
Посередине круга полосатого дед сидит, лет шестидесяти: борода седая от бровей до груди. А в бороде той лишь глаза сурово поблескивают да рот, полный фикс посверкивает, жуть и только. Подводят, присаживаюсь на указанный сухой смуглой рукой участок пола и внимательно внимаю, понимая, что смех смехом, но круты тигры, круты:
— Ты с Костей-Крюком на кресте лежал, дорогой?
— Да, два дня…
— И как он — не болеет, все ли у него есть, может, нехватка в чем?
Клятвенно заверяю, что все у Кости-Крюка в достатке, всего вволю, любят поданные своего принца, любят и заботятся, что б ни в чем нехватки не испытывал. Покачивает головой главный тигр, явно вор, судя по повадкам. Покачивает и слушает. Выслушав, интересуется:
— А ты сынок по какой?
— 70, политика, шестерик сроку.