Конец пятидесятых годов. МТС упразднены ещё не были. И имелась в хозяйстве станции старая, разбитая полуторка, баранку которой лихо накручивал молодой шутливый паренёк Саша Сотников, погибший потом на Даманском, где оставался на сверхсрочную. С Сашей Охра и подбил меня съездить обыдёнкой в Елисейск, как говорят в Каменске – сомустил. Повёз Саша в город полон кузов баб на базар с туесами прошлогоднего, засахарившегося мёда и свежей черемшой, нас посадил в кабину, и всю дорогу мы с Охрой пели ему разматерные и распохабные частушки, которых знали множество, а Саша даже всхрюкивал от удовольствия и гоготал так, что из кабины чуть не вываливался. Машина петляла по пыльной шоссейке, а бабы взвизгивали, ругались и барабанили по раскалённой солнцем крыше кабины. Въехав в город, оставил нас Саша возле автовокзала, назначил нам время, в которое ждать велел его на этом же месте, и покатил на базар, хохотнув ещё напоследок и помахав нам на прощание кепкой. Я спрыгнул с подножки и растерялся, а Охре – тому город был не в диковинку, брал его Саша с собой не в первый раз, так что он, Охра, как бы и сослужил для меня в роли Вергилия. Вергилий – имя – тут не для красы, а по чистой – теперешней уже, конечно, – ассоциации, так как Раем город мне тогда не показался, несмотря на многочисленные Рай-торг, Рай-культтовары, Рай-рыба-овощи и прочие: Рай-фо, Рай-оно, Рай-спорт– и здравотделы. Оббежали мы с Охрой всю Преисподнюю и к изначальному пункту подошли с другой стороны. А тут, в закоулке, видим, ларёк, а в ларьке – чёрт-те что и тульские пряники в образе рыбок, петухов, коней и райских птичек – розовые и белые. Кто их не ел, не пробовал, тому и втолковывать нечего. Может, и не были они никогда тульскими, может, тут, в Елисейске, их и пекли, что и скорее всего, не везли же их из Тулы, но у нас такие пряники так только и величали: «тульские». Название одно лишь – прочитал или услышал, и тут же слюнки потекли, было это для нас, как для кошки – «кис-кис». А если про меня и Охру конкретно и конкретно про тот день, то, подступив к ларьку, мы уже так проголодались, что были б рады и сырой картошке, но и на ту откуда ж были у нас деньги – ни суточных, ни полевых, ни на карманные расходы родители не выдавали нам. Я раскис, глядя на пряники, разомлел, удерживаю кое-как слезу, а в рыжей голове моего предводителя уже и план созрел, как оказалось.
Был я в коротких штанах с одной драной лямкой через плечо, застёгнутой на яркую милицейскую пуговицу, без майки, и ещё: я чёрный был, как головня. А Охра взял к тому же да и подмазал меня грязью, хотя напрасно: кто бы на мне её заметил… И вот.
Я плясал, взбивая босыми пятками пыль привокзальной площади, тогда ещё не асфальтированной, пел «цыганские» песни, лучше сказать – романсы, на тарабарском, разумеется, языке, с чувством, вибрировал костлявым плечом, поправляя сползающую лямку, закатывал глаза и, конечно же, подвывал с надрывом: «Ромалэ ты моя, ромалэ!» – понятия не имея и сейчас, что это значит и значит ли это что-нибудь вообще, а Вергилий, когда я заканчивал истошно очередное «ой, ну-ну-ну-ну», вставлял своё сердитое «оп-пля!», расхаживал с кепкой и, мешая мне плясать и петь, зычно горланил:
– Мужики и женщины, матери и отцы, старшие братья и сёстры, бросьте копеечку от табора отставшим!
Народу собрали тьму-тьмущую. Одни плакали, другие весело похохатывали, третьи глядели на нас печально или крепко о чём-то задумавшись, но мелочь бросали все. Кепка скоро наполнилась. И Охра объявил мой последний номер:
– А счас, товаришшы, только для вас песня из индийского кина «Господин! Чатыреста! Два-а-ад-цать!»
И затянул я грустно про то, что я в японских ботинках, разрисован, как картинка, в русской шляпе большой, сам с индийскою душой, что с явью расходилось полностью.
Охра глянул ещё раз на кепку, затем, умело скрыв радость, раскланялся основательно – рыжим чубом в пыль площадную, сказал всем: «Рахмет», – остановил кое-как меня, в раж вошедшего, и провёл с гордым достоинством через расступившуюся уважительно толпу.
А потом помню это: продавщицу в ларьке, глаза её удивлённые и голос сиплый:
– На все-е, зяблики?!
– Нет, тётка, не на все, – это Охра ей солидно, – ещё шесть бутылок крем-соды и сдачу вот сюда, обратно в кепку, а если обманешь, доложу Несмелову, он тебя ладно тогда взгреет.
– А?! Чё?! Кому, кому?! – и грудью чуть прилавочек не своротила.
– Да всё ему же, куму моему. На весы смотри, гирьки не перепутай, знаю я ваши фокусы, не вчера родился, – сказал Охра и слюной через прогал в зубах славно циркнул, увесисто.
– Ишь ты, шуруп ржавый, – засмеялась грудью ларёчница. – Сам жулик, гляжу, из жуликов, и колония по тебе, как мама, стосковалась. Зуб-то скрошил не о титьку ли, шибздя?
– У шибзди есть ответ, – огрызнулся Охра, – ты шибздя, а я нет.
А потом помню это: