Глазницы окон были перекрещены бельмами газетных полос, были выбиты огнем пожаров, и, вздымая опаленные брови, дома изумлялись людям: «Люди! Что же вы делаете с нами?»
Десятки, сотни, порой тысячи килограммов тротила обрушивали их. Мороз трещал кирпичами и бревнами. Снег продавливал крыши. Но дома держались, как держались люди. На последнем вздохе, на последнем издыхании. Дома принимали удары бомб на себя, порой не выдерживая и погребая под осколками своих тел людей.
Но город… Город держался.
Держалась и Вика, шаг за шагом приближаясь к Литейному мосту через Неву.
Шлагбаум был почему-то закрыт. Она постояла, тяжело выдыхая морозный воздух.
Подошла к часовому, навалившемуся на гранитную стену набережной.
– Дяденька!
Часовой молчал, в светлых глазах его отражалось пасмурное небо Ленинграда.
– Дяденька! На Петроградку бы нам пройти!
Часовой молчал.
– Дяденька, у меня пропуска нет, а маму похоронить надо.
Вика подергала часового за рукав. Тот выронил винтовку и упал на мостовую, гулко стукнувшись затылком, так, что слетела шапка. На замерзшие его глаза тихо падали редкие снежинки. И не таяли.
– Дяденька, вы меня извините, пожалуйста. Вы на меня не ругайтесь.
Вика, тяжело нагнувшись, прошла под шлагбаумом и потащила санки за собой.
Мертвый часовой. Мертвый мост. Мертвый город. Мертвая мама. Живая девочка. Мертвая Нева.
Да такая ли Нева мертвая?
Вот – то тут, то там – пробиты проруби. К ним тянутся бесконечные вереницы ленинградцев.
Чернеет купол Исаакия. Биржа и Ростральные огни на стрелке Васильевского. Вдалеке, у Адмиралтейства, виден вмерзший в лед корпус какого-то крейсера.
Шпиль тоже стал из золотого – черным. Черное и белое – цвета войны для Ленинграда.
На другой стороне горбатого моста Вику встретили живые.
– Эй, бабка! А ну иди сюда! – заорал лейтенант. Если бы Вика не была дочерью летчика, она бы не догадалась, что это разводящий караула.
– Пропуск давай, старая, – рявкнул лейтенант. Возрастом чуть старше Вики.
Она в ответ покачала головой:
– Дяденька лейтенант, у меня нету пропуска.
И стащила платки с лица.
– Я маму на кладбище везу, дяденька лейтенант.
Она внимательно, как смотрят младенцы на пороге жизни и старики на пороге смерти, посмотрела на военного.
Тот осекся. Сглотнул:
– Документы-то есть?
Она молча смотрела на него.
– Сколько лет-то тебе? – у лейтенанта задергалась щека.
– Четырнадцать, товарищ лейтенант. Можно мы пойдем, а то нам некогда…
– Сидорчук… Сидорчук! – опять рявкнул лейтенант.
– Туточки! – отозвался один из бойцов.
– Проводи ее в караулку. Напои хоть кипятком, что ли…
– Дык опять же нарушение… А! – махнул рукой Сидорчук. – Иди сюда, доча, иди за мной. Мамку тока у дверей оставь. Ничо ей уже не сделается.
В караулке было тепло. Так тепло, что Вика стащила платки с головы.
Сидорчук усадил ее около печки. Чего-то пошебуршал в своем сидоре. Вытащил оттуда кубик сахара и протянул его Вике.
– Вприкуску давай. Вприкуску – пользительнее.
И отвернулся, наливая кружку кипятка.
– Спасибо, – прошептала Вика, схватившись за сахар.
Тепло внезапно ударило со всех сторон. Захотелось вдруг спать. Спать, спать, спать…
– Э! – вдруг ударил ее по щеке Сидорчук. – Ну-ка, держи себя в руках. На, пей.
Он протянул ей горячую кружку с обжигающим кипятком.
– Тебя как зовут, девчоночка?
– Вика, – прошептала в ответ Вика.
– Накось, жри давай, Вика, – протянул он ей тоненький кусочек хлеба.
– Спасибо, дяденька, у меня есть, – с этими словами она медленно показала ему свой хлеб.
– На потом оставь. Жри, что дают. Потом – не будет.
– Сержант, ну как она? – распахнулась дверь.
– Квелая совсем, товарищ лейтенант.
– Эй!
– Вика ее зовут, товарищ лейтенант.
– Вика!
Та кивнула, тщательно пережевывая хлеб.
– Вика, маму оставь тут. Послезавтра будет машина. Увезут твою маму до Пискаревки. Я обещаю. Иди домой, девочка.
Она промолчала в ответ. Боялась выронить крошку изо рта. Когда прожевала – ответила:
– Нет, я обещала…
– Кому ты обещала, Вика?
– Маме обещала, Юте, папе. Я одна осталась, товарищ лейтенант… Простите меня, пожалуйста…
– А… А папа?
– Пропал без вести. А Юта – умерла тридцать первого декабря. Я одна осталась, товарищ лейтенант. И часовой ваш умер на той стороне. Извините, пожалуйста.
Тщательно и аккуратно слизнув крошки с ладони, Вика встала, снова закуталась в свои платки и подошла к двери.
Потом остановилась, словно впитывая в себя тепло, посмотрела на солдат. И, еще раз извинившись, исчезла в морозном тумане, белым клубком ввалившемся в караулку.
Потом она было натянула веревки санок и попыталась сделать шаг. Но на плечо ее вдруг опустилась рука.
– Доча, дай-ка я. Мне сподручнее. Провожу тебя маненько.
Сидорчук осторожно перехватил веревки и сам впрягся в санки. Так и пошли по Арсенальной набережной – боец и девочка.
Ленинградский ветер вдруг хлестнул ледяной крупой по бледным щекам.
Вика отвернулась и…
Громадные кучи темнели на площади Финляндского вокзала под ногами у памятника Ленину.
– Что это? Дрова? – шепнула она.
Сидорчук не услышал ее. Нагнувшись, он оттопырил ушанку, завязанную под подбородком:
– Что, доча?
– Это дрова, да?