Кирика бородой бог обделил. Ему было уже и за двадцать, и за двадцать пять, а на его подбородке торчали только две-три кривые белесые волосинки, как бывают две-три волосинки на голом трупике ощипанной курицы, и этим всё ограничивалось. Кирик со злостью, не боясь боли и даже желая ее, выдергивал с лица эту неприличную растительность, но волосинки постепенно отрастали вновь. Он готов был опалить свой подбородок огнем паяльной лампы, так, как это делают хозяйки, ошмаливая зарубленного и освобождённого от перьев гуся; готов был обжечься, чтоб только избавиться от этих трех гадких длинных волосков и чтоб, наконец, появилась на подбородке нормальная густая щетина – щетина мужика. Можно с большой долей вероятности сказать, что он страстно желал бороды, мечтал о ней, мечтал больше, чем о деве с обширной грудью, но, увы, по какой-то странной прихоти природы борода не росла, хоть тресни. Все остальное у него нормально развивалось, и ноги, и руки, и прочие мужские члены добротно выросли, а подбородок был вялый, бабий и, тьфу ты, нежный! Кирик боролся с лысым подбородком упорнее, чем некоторые мужчины борются с лысиной на голове: и золой его тер, и песком драил, и настойками натирал, и грязями какими-то пичкал, и травы на ночь подвязывал платком, будто зубы разболелись, и нещадно, до крови, брил тупой бритвой голую кожу, исходя из того мужского заблуждения, что чем чаще бреешь, тем лучше растет щетина. Однако волосы упрямо не росли, и подбородок по-прежнему оставался нежным, как студень и голым, как степь.

Подшучивали над ним кунишники? Насмехались? Да не то слово! Жестоко насмехались! Даже при том редком общении с Кириком, а в селе это неизбежно, – душу ему выедали смехом да издёвками. Молодые задирали особенно нагло, зная, что он не ответит; хохотали прямо ему в лицо, состязались друг перед другом в обзываниях гонимого, будто пинали труп, и закатывались со смеху. У Кирика – трагедия, все внутри скукожилось и пересохло от переживаний, а над ним хохочут. Да кому какое дело до чужих трагедий – посмеяться дай! Дурилы, конечно, дети малые, да что с них взять, глупые и по глупости жестокие. Особенно немилосердны были девки – языки с детства на точильном камне оттачивали, с искрами оттачивали, длинными становились языки, брехунистыми, собачьими.

– Что, Кирик?! – кричали зыбры (задиры) в юбках, – борода еще не выросла? Хи-хи-хи… Мы ещё трошки подождем. А женило, женило-то хоть выросло? Ха-ха-ха!..

«Цыц, девки, – прикрикивала на кикимор румяная Настя, старшая средь них, – у человека, можа, горе, а вы зубы скалите». Настя вроде как на защиту парня стала. Кирик мгновенно реагировал на сочувствие, такое редкое, такое сладостное, и от благодарности к Насте готов был прослезиться, а она коварно поясняла: «В головах у вас, девки, одно «женило» да «женило»! Какая борода у него, такое и женило!» Поднимался гомерический хохот, до истерики, до сгибания в три погибели. Ох, отхлестать бы девок по их крутым упругим задницам, чтоб хоть чуть думали, прежде чем рты свои красные раскрывать да языки поганые высовывать.

3

Кирик – замкнулся. Не сразу, не резко, а постепенно и незаметно для других. Он уже почти ни с кем не общался, все больше молчал, сторонился, ни к кому не роднился, и стал не столько мрачным, сколько отрешенным, даже каким-то самоуглубленным. Вся связь с людьми раньше держалась на его стремлении быть с ними, быть вместе, быть как все – рвался к людям, угождал, готов был доказывать, что он такой же, но над ним издевались, смеялись, им пренебрегали, им брезговали, его избегали, и тем самым непроизвольно и неизбежно выталкивали на обочину сельской жизни. Тогда он сам перестал стремиться к людям, словно в нем что-то окончательно сломалось – исчезло желание быть с кем-то, и этого было достаточо, чтобы оказаться в полном одиночестве…

Через несколько лет все вдруг обнаружили, что в селе, несколько на отшибе, в маленькой белой хатенке с глинобитными стенами и камышовой крышей живет бобылём нелюдимый, молчаливый мужик, рано постаревший, морщинистый, с голым подбородком, даже не столько мужик, сколько некое созданье божье без бороды. Близкой родни у него не было, старая мать несколько лет назад померла, дальние родственники о нем забыли, да и он о них не вспоминал. Никому он не был нужен, и никого не интересовало, чем и как живет Кирик, что думает, чем душа его болит – не совсем еще чужой, но уже явно не свой, отдаленно вроде знакомый, да уже непонятный. Ни с кем не разговаривает, на сельских свадьбах-крестинах не бывает, да и не зовут его туда, на похоронах появляется исключительно редко, да и то постоит-постоит издали в каком-то балахоне, тощий, высокий, а потом как-то незаметно исчезает, будто растворяется. Словом, и был он, и не был, никому не мешал, ни на что не влиял, никакого добра-вреда не делал, и если б Кирик в одночасье исчез, то никто бы тому не удивился и никто б не огорчился. Сельская жизнь со своими радостями и бедами бурлила где-то в стороне от него, а он… он – изгой, вытолкнутый на обочину жизни. Человек без прозвища.

Перейти на страницу:

Похожие книги