Но она не желала приходить. Ночь за ночью я забывала, какой у нее нос, рот, овал лица, взгляд. Когда удавалось ухватить хоть какую-то черточку, из памяти исчезали ее походка, ее смех. Все девушки, которых я видела днем издалека, перепутались в моей голове — та ли она, что скакала между дюнами с мальчишками, или та, что вскрикнула:
— До чего же холодная, бесчеловечно! — пробуя ногой воду в море.
Я вставала и ходила по темной спальне. Я уже не боялась, что бог схватит меня за щиколотки; я говорила ему:
— Подлый бог.
Воздух безостановочно сотрясался от ударов метронома, стук его лез в уши, завладевал всем телом, и, повинуясь его ритму, сердце колотилось как бешеное. Я ничего не смыслю в том, что они называют смертью. В пансионе задают сочинение: рассказать, как мы проведем последние пять минут своей жизни. Каролина содрала ответ у святого Людовика Гонзаго; она написала: «Я буду все так же спокойно играть». Она оказалась первой. А я им выложила: «Если бы я знала это точно, я выбросилась бы из окна, чтобы не дожидаться». Я заработала единицу, и, кроме того, маме сообщили о моем плохом поведении.
Каждый день в четыре часа надо было есть тартинки с джемом, от них на зубах скрипел песок, смотреть, как папа с мамой пьют ненавистный им чай вместе с Аленом под стоявшим на лужайке зонтом, наблюдать, как Валери изучает свой гороскоп, спрятав его между страницами какой-то философской книги, нагонявшей на нее тоску.
Искусственная, навязанная жизнь, словно все мы сидим в какой-то мушиной клетке, укрываясь от внешнего мира. Под деревьями Оливье и Шарль гонялись друг за дружкой, стреляя из револьвера; они кричали:
— Не шевелись, ты умер, не смей шевелиться.
Роясь в песке, я извлекала различные предметы, пролежавшие там не одну неделю: апельсиновую кожуру, палочки от эскимо, обломок расчески без зубьев и даже совершенно развалившуюся комнатную туфлю.
В глубинах этого заброшенного мира безостановочно рождались личинки, шло непрерывное опасное брожение среди гроздьев яичек, они грызли, уносили Клер далеко, все дальше и дальше, потому что никто больше не желал говорить о ней.
Еще дальше, чем дедушку номер один, в белом одеянии, в саду нашего детства, еще дальше, чем юную бабушку, исчезнувшую в складках голубого платья.
Далеко, туда, где смерть бесповоротна, где, словно хлопья снега, на все нисходит тишина. Солнце, пробивая в тучах белые прогалины, все отступало и отступало в глубину пространства. Я говорила Клер:
— Не тревожься, я не позволю им это сделать.
Мертвые не входят в кухню, не приближаются к металлическому крану, под которым неслышно наполняется водой стакан.
Они не бродят по крыше, раскинув руки точно крылья. Не шагают так стремительно по самому краешку тротуара в золотистых итальянских босоножках, потряхивая темно-рыжими волосами. Я закрываю глаза и вижу идущую издалека Клер, ее лицо, руки, ноги, точно такие же, какие будут у меня, когда я вырасту, и она проходит сквозь меня совсем легко, даже не задев.
А потом однажды утром метроном смолк. Волей-неволей они вынуждены были заговорить об этом — отец в темно-серых брюках, мать в трикотажном лимонном платье, застегивающемся спереди, Ален совсем белесый, в белой водолазке, Валери с нарисованными карандашом веснушками на перекроенном носу и с появившимся у нее в последнее время удивленным взглядом. Да, все было готово к первому завтраку: чай, обычный кофе, кофе без кофеина и пять сортов джема. Да, все и правда было в полном порядке, и каждое утро, когда они оглядываются, прежде чем сесть за стол, я читаю удовлетворение в их взглядах, и это всегда меня смешит, я всегда твержу себе: «Вот оттого, что они так довольны этой своей размеренной жизнью, они и пожнут катастрофу». Аленова Анриетта принесла ее прямо на тарелочке и сказала, опустив голову:
— Извините, пожалуйста, кому это передать?
И мы узнали, что Клер получила письмо. Никто не ответил. Мама с пылающими щеками разлила кофе на стол, в блюдца и даже в чашки.
— Этого и следовало ожидать, — сказал папа.
Письмо положили перед Аленом. Он подтолкнул его к маме, а мама чуть отодвинула, и письмо осталось лежать посредине вышитой маками скатерти. Испачканный, перечеркнутый конверт, перемаранный тремя разными адресами: парижским, нашим загородным и теперь бретонским адресом Алена, красные и зеленые марки, жирный фиолетовый штемпель — Correos del Peru, а потом изображение ламы на горе. И еще печать: «Лима — Пруденсия, 5 июля», времени было достаточно, чтобы все это разглядеть.
— «Cor-reos del Pe-ru», — запинаясь, медленно прочла Валери с таким оскорбленным видом, как будто сама Клер была здесь.
Я сказала:
— Ну и что, это ведь не запрещено.
Папа взял письмо, повертел его в пальцах, разобрал на обратной стороне штемпель французской почты: «Париж, доставлено 13 июля», он прочел эти слова как-то неуверенно, хотя очень громко, письмо в его руке начало дрожать, сначала незаметно, потом все сильнее. Мама окликнула его:
— Жером!