Но Марчелло и это уже не могло тронуть: мера его страданий перешла свой предел. Он закрыл глаза, чтобы не видеть дымного мигания коптилок, темного потолка, истрепанных шинелей и грязных бинтов, чтобы отгородиться от запаха крови, немытых тел и хлороформа, и лишь в глубине его гаснущего сознания звучал злой и насмешливый голос Чезаре Боттони: «Белый ангел ходит в поле белом…» Что ж, пусть ходит… пусть ходит… пусть…
ПОСЛЕДНИЙ БОЙ ГУСАРА
О нем говорили в двух наклонениях — «Ох, уж этот гусар!» или «Ого, это же гусар!»
Кто первый придумал звание, неизвестно и значения не имеет, но оно подошло по мерке и прижилось. Среднего роста, походочка чуть в развалку, светловолосый, с резко очерченным загорелым лицом и серыми глазами навыкате, смелыми, бесцеремонными, он считался одним из лучших комбатов и ограниченным человеком, храбрецом и пустым малым — смотря по тому, под каким углом зрения судили. В бою бывал приподнято возбужден, дрался увлеченно и беспощадно, по службе требователен до придирчивости, в свободное время при каждом удобном случае готов был поволочиться за женщинами, любил и умел выпить, оживляясь, наливаясь румянцем, но почти не хмелея. И откровенно скучал, когда при нем заводили речь о каких-либо серьезных проблемах бытия, позевывал, шлифовал перочинным ножом ногти, после ругался:
— Ну их к растакой, зря время потратил! Мое дело воевать, а всякой философией пусть занимаются те, кому положено.
Если возражали, — что, мол, знаешь, за плечами не носишь, — отмахивался:
— Каждому свое. Знаю одно — мы должны победить и победим. Пока с меня этой задачи хватит.
— Война не навечно. Кончится — куда подаваться будешь, какой дальний прицел берешь?
— Мой прицел — день да ночь, сутки прочь… Ну, в генералы выбьюсь… В милицию пойду хулиганов крутить… Женюсь, роту гусариков намастерю. Там видно будет! Я человек легкий характером, подо все подходящий — мне перепадет, за мной не пропадет…
Из тяжких летних боев на плацдармах, из похода через донскую излучину при метелях и морозах, днем и ночью, с внезапными стычками в голой степи, когда пули скребут по обледенелой ушанке и нет ямки, в которую можно сунуть голову, или с лобовыми штурмами станиц, прямо на пулеметы, вышел с двумя орденами и без единой царапины, хвастался — «Меня смерть не повалит, мало каши ела!». То ли сжившись с преисподней на передовой, где каждый день убивали и ранили, то ли в самом деле поверив в свою неуязвимость, но он и правда не испытывал особого страха и, выматываясь порой до того, что мог спать на ходу, чувствовал себя уверенно и спокойно. До одной случайной встречи, которая странным образом стала вторгаться в привычное течение мыслей и чувств.
Во время дневки в хуторе Поповом, сером, заснеженном, когда штаб батальона размещался рядом с медсанбатом, познакомился он с хирургической сестрой Анкой Волковой. Темноволосая, с блестящими ореховыми глазами, чуть курносая и с общительной улыбкой, источавшей живость и вызов, Анка вдовствовала — мужа, которого не очень любила и с которым не прожила и полного года, убили в первые дни войны. Наверное, если бы он умер дома, исстрадавшись в болезни, лежал в гробу под причитания родственников, она тоже искренне и горько плакала бы, а так осталась только безликая похоронка. И в памяти если и вставал, то почему-то не тем сильным и ласковым, каким был в первые дни, а пьяным, рвущим ей косы на пятом месяце жизни, — слабовольный, временами холерически вспыльчивый, приревновал ее по чьей-то сплетне, хотя она ни в чем не провинилась. Поэтому замужество не оставило в ней заметного следа и на двадцатом году, еще более женственная и похорошевшая, она чувствовала себя полной сил, охотно пускалась в словесную пикировку с офицерами, которые за ней нередко увивались. Один след остался от прошлого — боялась серьезного увлечения, близких отношений, обожглась на молоке, дула на воду.
Ничего о том не зная, но убежденно исповедуя постулат, что наступление при всех случаях — лучший вид обороны, капитан Заварзин попытался тут же, на крыльце, среди белого дня прижать ее, «испытать на прочность», заскользил руками по жесткому сукну шинели. И получил тычок в нос, решительный, хотя и незлобивый. Опустил руки, закурил, усмехнулся: