«В глубоком молчании водворившегося порядка, в блаженно-пошлом умиротворении нового царствования носились заманчивые слухи, сулившие богатство и наслаждение. Казалось, люди проходили мимо одного из тех домиков, где на плотно задернутых занавесках мелькают женские силуэты и слышен стук золотых монет о мрамор каминов. Империя намеревалась превратить Париж в европейский притон»[58].
Если бы речь шла только о Золя, он рискнул бы вступить в борьбу, но существует еще «Клош». Золя говорит своему другу Ульбаху:
«Не прокурор Республики, а я сам прошу вас приостановить публикацию».
Он высказывает в связи с этим свои соображения:
«„Добыча“ не отдельное произведение, оно — составная часть большого целого. Мне хочется, впрочем, отметить, что первый роман был опубликован в „Сьекль“ во времена Империи, и тогда мне даже в голову не приходило, что наступит день, когда моей работе будет препятствовать прокурор Республики!»
Описывая «преждевременное истощение поколения, которое прожигало жизнь и которое породило тип женоподобного мужчины из развращенного общества (Максим, любовник Рене), неистовую спекуляцию эпохи, проявлявшуюся в бесстыдных нравах, склонности к авантюрам, нервное расстройство женщины, природные аппетиты которой удесятеряет роскошная и позорная среда», Золя обрушивался не только против класса, но и против режима. Режим был мертв, но класс выжил.
Но этого объяснения недостаточно. Существовала также проблема непристойности, воплощением которой стал волнующий образ Рене. Проникнувшись духом того времени, нельзя не увидеть агрессивный характер этой прекрасной книги — чувственной, двусмысленной, трепетной, горячей, изнуряющей:
«Они провели безумную ночь. Рене проявила страстную, действенную волю, подчинившую Максима. Это красивое белокурое и безвольное существо, с детства лишенное мужественности, напоминавшее безусым лицом и грациозной худобой римского эфеба, превращалось в ее пытливых объятиях (объятиях мачехи) в истую куртизанку. Казалось, он родился и вырос для извращенного сладострастия…»[59]
Ульбах давно уже составил собственное мнение о своем сотруднике и друге. Ему не пришлось идти вразрез со своими вкусами, когда он выступил против «Терезы Ракен». Золя и Ульбах возобновляют диалог. Чистосердечный и в то же время хитроватый Ульбах обвиняет Золя в непристойности.
«Итак, всегда одно и то же слово! — возражает романист… — Вы не нашли другого, чтобы осудить меня, и это дает мне основание считать, что это грубое слово исходит не от вас, а вы подобрали его в каком-нибудь официальном учреждении…»
Полемика в разгаре:
«Мы, французы, все позволили Рабле, подобно тому, как англичане все позволили Шекспиру. Хорошо написанной странице присуща своя нравственность, которая заключается в ее красоте, полнокровии и яркости».
Золя отвечает со всей прямотой:
«Наши произведения слишком мрачны, слишком суровы для того, чтобы льстить публике и доставлять ей удовольствие… К лицемерию у нас питают нежную любовь, за него щедро платят; в то время как против грубой правды выступает огромная масса людей, которых стесняет откровенность…»