Взяв подходящие валенки, я пошел в библиотеку, где Карл молниеносно рисовал наши номера на белых заплатах, вшитых в куртку на спине. Материал под номером вырезали, чтобы беглец не мог его просто оторвать. Под заплатой выше колена таких дыр не делали. Я долго просидел рядом с художником, помогая нумеровать своих товарищей, пока не пришла пора идти в столовую — у меня был выходной. Бригады еще не вернулись, и столовая пустовала. Получив свою «законную» кашу, я купил еще две порции «коммерческой» («Она буквально плавает в жиру», — хвалился наш начальник перед инспектором, главврачом управления) и расположился у окна, изредка бросая взгляд на линейку — хотелось поймать Перуна по дороге в барак. Краем уха я вдруг уловил какие-то безобразные слова на английском языке — слишком хорошо знакомый русский мат в переводе! Обернувшись, увидел за соседним столом Костю Кулиева и низкорослого незнакомого мне субъекта с широким мясистым подбородком, узким носом и темными бегающими глазами. Когда я обратился к Косте, его собеседник перешел на русский, потом бросил короткую английскую фразу:

— Пока все, увидимся завтра на фабрике! — и удалился. Костя сказал, что это новый слесарь Артеменко, родом из Бомбея, сын белоэмигрантки и англичанина. Раньше он сидел в Ташкенте. Сам Костя родился в Харбине, но в детстве его привезли в Шанхай, где он потом служил в полиции французской концессии. Много позже я узнал, что его отец был осетинским князем и офицером царской конной гвардии. Большой и грузный, с толстыми губами и щеками, очень скромный, Костя мало походил на кавказца. Дослужившись до капитана, он после ликвидации концессии японцами вернулся с семьей в Харбин, где его арестовали в 1945 году. Он бежал, поймали его только через два года и дали уже не десять, а, согласно новому указу, двадцать пять лет. Теперь он тоже слесарничал на фабрике.

Пурга, метель, изредка солнце, сбойки, пьяный Титов, сводки в Сеймчан, замеры, обыски, ужин в столовой… Единственным удовольствием в это время были для меня разговоры с Перуном и Карлом или чтение какой-нибудь хорошей книги, которую не без труда удавалось раздобыть — теперь читать стали многие.

Время около полуночи. Лежу на своих верхних нарах и читаю «Былое и думы». Я в восторге: интересно, умно и сколько страниц еще впереди!

Стук дверей. Вваливается латыш Донат, один из получателей двойного пайка. Но даже этого гиганту мало: вечерами он помогает на кухне, в хлеборезке, правда не притворяясь поклонником баптиста Решетникова. В руке у него небольшая соленая кета. Подходит к моим нарам и тихо говорит, глядя сверху:

— Бросай читать, Петер, сейчас надзиратели придут!

— Ну и что? Сегодня Юсупов дежурит, не страшно!

— Да не Юсупов — все на ногах! Только что зарезали Зинченко! Ищут убийцу!

Я подскакиваю — наконец-то! Шуму теперь будет немало. Кладу книгу под изголовье и пытаюсь уснуть, но мысли мешают…

Я уже упоминал о том, что здоровенного мордатого Зинченко, с силой и мозгами буйвола, судили в лагере за отказ от работы. Когда отказчик убедился, что сопротивление бесполезно, он рьяно взялся истязать своих товарищей и скоро достиг желаемых степеней в лагерной иерархии: стал бригадиром штрафников, помощником и советчиком надзирателей, которые разрешали ему самые грубые нарушения лагерного режима, например пьянство или отсутствие номера на одежде. Его боялись все зеки: в штрафной, куда мог попасть любой из нас, он один решал судьбу провинившегося, мог поставить на непосильную работу, избить, зимой отнять рукавицы, летом загнать в сырость. За ним стояли стрелок, собаки, начальник режима и даже опер…,

Однажды Зинченко зарвался. Достал у охранников коричневую диагональ и сшил себе в лагерной портновской галифе и френч. Носил он к тому же хромовые сапоги. Ни о каком номере на этой одежде не могло быть и речи. Начальник КВЧ сделал Зинченко замечание по поводу отсутствия номера, тот ответил грязной бранью, уверенный в поддержке властей. Офицер пожаловался оперу и предупредил, что рапортует в Магадан, если зек не будет наказан. Зинченко временно убрали из штрафной и послали заведовать циркуляркой, которая снабжала дровами лагерь, пекарню и прочие службы. Но дровосеки, старики латыши, получив такого начальника, вдруг все «заболели», что не так уж хитро для актированных гипертоников и астматиков. Зинченко оказался не у дел, но и без всякой работы получал свой хлеб и «больничный» приварок, жил как сыч среди прибалтийцев в самом отдаленном бараке.

Поздно вечером дневальный секции, старый эстонец, собрался было прилечь, как вдруг дверь в барак открылась. Вошел парень в новой душегрейке из овчины и направился к старику.

— Ты, батя, дневалишь?

— Угу! Тебе сто, спицки надо? — Старик заметил во рту незнакомого потухшую папиросу.

— Не надо. — Парень выплюнул окурок. Эстонец укоризненно посмотрел на длинный недокуренный остаток на полу.

— Слушай, батя, покажи, где спит Зинченко!

Старик покосился на дверь и показал на нижние нары вагонки. Зинченко спал один — ни возле себя, ни над собой он не терпел соседа.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже