Парикмахер — важная фигура в лагере, он имеет неограниченную власть. Клиент должен, пока его бреют, в течение нескольких минут сидеть смирно, в то время как парикмахер имеет возможность спросить любого придурка о чем только пожелает (именно этим объясняется большое влияние цирюльников на тиранов всех времен). Туго парикмахеру приходится с инструментом, достать новый нелегко в лагерных условиях, где категорически запрещаются ножи, тем более такое опасное оружие, как бритва. Оперуполномоченный ведет им строжайший учет. Иногда все же цирюльнику удается раздобыть новый инструмент, часто кустарным способом выкованный из рессоры. Его долго обрабатывают, правят, потом наступает великий момент проверки: брадобрей идет к дверям берлаговского отделения, объясняет надзирателю суть дела, заходит к своему коллеге в кубовую, прихватив пачку чифира или табака. Великодушно разрешив товарищу проверить инструмент, который тот еще раз тщательно осматривает, ведя глубокомысленные разговоры с сугубо специализированным уклоном — о стали, жестких бородах, правке, — наш фигаро вызывает меня, знакомит с гостем, и тот на мне проверяет свое приобретение.
«Если бреет твою бороду, за других не беспокоюсь!» — слышал я часто, ибо у меня была самая жесткая борода в больнице (сумасшедший кабардинец у Топоркова и армянин-сифилитик, оба с синеватой щетиной невообразимой жесткости, как мне сообщали неоднократно, были по понятным причинам вне досягаемости парикмахеров). На мне проверяли также правку старых инструментов. По этой причине я ходил всегда выбритым, как член палаты лордов, а в иной день приходилось сидеть в кубовой дважды, если бритва опробовалась и после обеда.
Усатый ингуш, который брил бороды в туберкулезном, только завершил свое дело, и я протянул руку за кружкой чифира — не то, чтобы очень любил его, но не отказываться же от лагерного дефицита: чифир пить дело престижа! — как в кубовую заглянула Галина:
— Когда закончите, зайди в процедурную, очень важно!
— Вернулась Кузнецова, ждет тебя, — сказала Галя в коридоре, — должно быть, выпишет: приехала комиссия. Но не бойся, я уже договорилась, чтобы тебя взяли пока санитаром в процедурную. А дня через три, когда уедет комиссия, посмотрим…
— Как твои дела? — спросила Кузнецова. Она сидела в кабинете заведующей. Нога была в гипсе, на краю стола висела трость. — Думаю, смотреть уже незачем? Ну и прекрасно, выпишу в отделение Берлага, пусть там решают, куда тебе. Торопиться из больницы не надо. Позови, пожалуйста, Бобра!
Вернувшись в палату, я отправил соседа. Вошла Галина.
— Поздравляю, завтра идешь в перевязочную! К хирургу капитану Мачерашвили. С кем он грубиян, а со мной хорош… Майн фройнд, эр мехтэ мих шон герн[50], поэтому слушается меня. Если возникнут какие неприятности с санитарами, скажи, я улажу.
Итак, я санитар. Перевязываю, колю, учась на ходу, внушаю несчастным прибалтам, что я опытный медработник. Справляюсь с обязанностями довольно быстро. Мачерашвили хвалит, что теперь не приходится никого силой приволакивать на перевязку или операцию: ни один эстонец не смеет отказаться от немецкого вызова в соответствующем командном тоне. С русскими и западниками я шутил, и настолько грубо, что стыдился собственного «юмора». Последним номером процедур всегда был «бабай», или, по-настоящему, Бабаев. После него уже нельзя было работать, не проветрив помещения, а потом еще ждать, пока опять нагреется воздух — мороз стоял по-прежнему страшный, за минус пятьдесят. Бабаев, молодой казах, жил только чудом. Обычно я вносил его в процедурную на руках, благо он весил не больше двух пудов — кожа да кости. Истощенный до ужаса, с гнойным плевритом, он замучил нас всех: санитаров, в которых плевался и швырял мисками, врачей, которых старался обрызгать гноем, и тех, кто ему ежедневно менял вонючую постель. Мы откачивали гной, зажимая носы, а он страшно матерился, заявляя: «Больше не дам качать, совсем исхудал!» Я относил его обратно, клал на постель, потом убирал жуткую посуду с гноем и открывал окно. Пока процедурная до обеда нагревалась, я сидел в кабинке статистика, диктовал ему, вел регистрацию. После обеда помогал шефу тянуть швы, бинтовать операционные раны, чистить абсцессы.
— Смелее! — советовал капитан. — Вся Прибалтика — туфтачи, боятся боли… Возьми вот шприц и дотронься, не коли, все равно заорет!
Вскоре я попробовал это, и действительно, человек, хотя иголка еще не проткнула кожу, закричал благим матом. Мачерашвили, наблюдавший за мной, засмеялся и вышел из процедурной.
— Не думал я, что ты, вояка, такой кисель! — сказал я своей жертве и поднял ему левую руку: конечно, татуировка! Я еще больше разозлился: — Шайскерл![51]
Латыш густо покраснел. У него была широкая грудь со следами рельефной мускулатуры.
— Не знаю, кто вы, — мрачно сказал он на ломаном немецком языке, — а я Донат Вильде, любого латыша спросите, все меня знают…
— Спортсмен?